Через несколько месяцев по приезде в Москву я перестал посещать университет и благодаря Мише Тоникову (ты его помнишь — военком 6-го стрелкового) устроился в тресте «Масломасс».
За два дня до того, как я попал на Канатчикову дачу, я купил билеты в Большой театр, причем, покупая второй билет, я знал, что беру его для Нины, а ведь я с нею ни разу не разговаривал. Уже по дороге испытывал нервное возбуждение, мне казалось диким прийти к Зарницыным и сказать: «Пойдем в театр».
Была пивная, и в ней я нашел не только приют, с четвертой кружкой горклого пива я приобрел временную уверенность в нужности своего поступка.
И вот решимость толкнула меня к Зарницыным. Дверь открыл Георгий Георгиевич. По его глазам я понял, что он не ожидал моего визита.
Он сконфуженно обернулся в сторону сидящего в кресле деда и стоявшей у окна Нины и проговорил:
— Нина! Гражданин Рубаковский хочет тебя видеть!
Он был догадлив и сразу уразумел, что на антресоли могло меня привести только к Нине.
Нина, осторожно ступая своими башмаками, подошла к двери. Она взглянула на меня, и в ее зрачках, больших и глубоких, я познал пляшущее безумие — зрачки были притягивающие и пугали своим агатовым блеском.
— Вам что? — голос разбился в моих ушах на отдельные падающие ноты — «вам» звучало как «ре», а «что» взметнулось жалующимся «ми».
— Вам что?
И тогда, чувствуя усталость в ногах, я сказал:
— Нина Георгиевна, я прошу вас поехать со мной в театр.
Не было безумия, просто бедная маленькая девушка обрадованно ответила:
— Большое спасибо, товарищ Рубаковский, — и кокетливо улыбнувшись: — Вы за мной зайдете?
И вдруг на кровати кто-то жалобно заплакал, заплакал, всхлипывая с надрывом. Плакал Андрюша — его узкие плечи дрожали в пароксизме одному ему понятных переживаний.
Георгий Георгиевич наклонился над сыном и, виновато моргая веками, сказал в мою сторону:
— Извините великодушно. Он очень нервный и впечатлительный, а его сегодня обидели, — и повторил: — Его сегодня обидели, его сегодня обидели!
Мальчик продолжал всхлипывать, тогда я подошел к кровати и увидел затылок и синие тонкие раковины ушей.
— Бросьте плакать, — сказал я и погладил мальчика по спутанным мягким волосам, — не надо плакать.
Андрюша вскинул головой, и его синеющее лицо выглянуло испуганно:
— Оставьте меня в покое.
Я сконфуженно вышел, сказав:
— Значит, через час я зайду за вами, Нина Георгиевна.
В соседней комнате пьяно икнул голос:
и при ударении на «сифилисом» у прощавшейся со мной Нины задрожали губы, и агаты зрачков вонзились в мой мозг дикой ослепляющей болью. Я, ни слова не говоря, вошел в комнату Петра Семеновича. Его жена, сидя на кровати, кормила грудью ребенка, другой детеныш ползал по полу, сам хозяин в одном нижнем белье сидел за столом и наигрывал на балалайке; мой вид их испугал, женщина воскликнула:
— Ох, Господи!
А Петр Семенович перестал играть, но я просто вырвал у него из рук балалайку и ударил его по испуганной физиономии, затем взял инструмент и разбил его о стену. Петр Семенович все время зачарованно глядел на меня, и только когда я вышел, хлопнув дверью, раздался его выкрик:
— Я жаловаться буду!
На лестнице меня догнала Нина, она тяжело дышала, и ее губы были полураскрыты:
— Постойте!
И когда я остановился, она взяла мои руки, и я почувствовал теплое прикосновение ее рта.
— Спасибо!
Лестница деревянная, и ступеньки шаткие, сзади взвизгивала жена Петра Семеновича, надрывался плачем грудной ребенок, а я смотрел на свою руку — рука была жилистая и грязная, я не успел вымыть рук, когда шел к Зарницыным.
В тот день вечером январские иголки кололи лицо, извозчик был старый и некрасивый, его синий армяк зеленел заплатами, а лошадь, серая, с облезлой гривой, двигалась медлительной рысцой. Нина смотрела по сторонам и шептала:
— Ах, как хорошо! Я в эту зиму впервые еду на санках.
Ее настроение заражало меня. Улицы, по которым тащились санки, были для меня лучшими во всей Москве. И только я опасался за легкость Нининой одежды. Как сейчас помню, на ней было черное демисезонное пальто и летняя шапочка. Я снял с шеи кашне и укутал ее до подбородка. Она под полостью взяла мою руку, ее тонкие пальцы обласкали сухость моей кожи.
— Нина Георгиевна, — сказал я. — Нина Георгиевна, вы…
Я хотел сказать, что она самая хорошая, что я уже полюбил ее, что мне дорого каждое прикосновение ее пальцев, я хотел сказать многое, но слова не шли на ум, вернее, если бы их произносили, они бы получились лживыми, стертыми и обыденными. И потому я промолчал.
Большой театр раздавил Нину своим великолепием. Она, стесняясь, позволила мне снять демисезон и, очутившись в старом, наспех выглаженном синем шелковом платьице, как котенок, неуверенно скользнула по паркету боковой лестницы. Я догнал Нину около буфета:
— Нина Георгиевна, вы не хотите ли чаю?
Она пила чай, и в ее тонких пальцах дрожало шоколадное пирожное. Я чувствовал умиление перед ней, и мое лицо было зеркалом, в котором она разглядывала мои настроения. Она боялась опоздать к началу спектакля и, скушав пирожное, тронула меня за рукав:
— Идем.
Места были в ложе второго яруса. Давали «Демона».
У «Демона» на лице жирел грим и обвисали щеки, а Тамара переступала, как утка.
Обратно мы шли пешком. Снег хрустел под ногами Нина доверчиво рассказывала мне о скудости своей жизни и о том, что по ночам ее посещает ужас — «ужас лохматый, и лапы у него паучьи». И опять в ее глазах покоряюще заплясало стройное безумие.
— Нина, — сказал я, поддаваясь ее силе. — Нина, я вас полюбил. Нина! — уже громко, на всю улицу, крикнул я — Нина, я видел горы трупов, и контузия живет в моем мозгу. Нина, я не хочу выйти в тираж без твоего имени. Я лягу у твоих ног и ради тебя забуду о том, что делается в нашей стране. Нина, все пятилетки и всю технику я променяю на твое худенькое тело, и вкус твоих губ будет для меня таким же поднимающим, как приказы Реввоенсовета.
Я сжимал в своих объятиях Нину. Прохожие шарахались от нас, как от зачумленных, но я ничего не видел.
— Пустите, — попросила Нина и жалобно улыбнулась. — Вы сделали мне больно.
Тогда я опомнился от своего безумия. Проезжающее такси довезло нас до особняка. Январские снежинки кололи мое лицо, а сердце билось, как курица в руках кухарки перед своим закланием. Перед тем как проститься с Ниной, я спросил:
— Вы не зайдете ко мне?
Ее лицо дернулось судорогой, и она, ни слова не говоря, пошла за мной. В комнате горело под