изъеденного сифилисом стручка в форменных военных штанах. — Борешься за мир, девочка? До последней капли… гм… крови?»
На последнем слове Мардафат жирно причмокнул губами. Не в силах более контролировать себя от переизбытка чувств, Председатель расслабил мочевой пузырь, и комнату заполнил острый запах подворотни.
«Как он прекрасен, наш Засер! — прошептал Гавнери. — Взгляни, Рахель…»
«Да, да… — восторженно закивала старуха в берете. — Вот оно, величественное лицо палестинской революции! Жаль, что я не захватила фотоаппарат…»
Председатель хлюпнул носом, закатил глаза и, привстав на цыпочки, потянулся ртом к девичьей шее. Увы, активистка была выше него на целую голову, и поэтому Мардафат, как слепой кутенок, тыкался то в плечо, то в растянутое на упругой левой груди бунтарское слово «Долой», безнадежно далеко от заветной артерии.
«Эй, Анат! — сердито прикрикнул Гавнери. — Что ты стоишь, как столб? Наклонись, быстрее!»
Девушка вздрогнула. Она была в полном смятении. С одной стороны, она испытывала непреодолимое отвращение к этому мерзкому существу, стоявшему перед нею в луже мочи и тянущему к ее шее свою небритую, мокрую от соплей и слюней харю со слезящимися глазами навыкате, крючковатым клювом и толстыми фиолетовыми губами. С другой — перед нею все-таки был лучший друг израильских борцов за мир, Нобелевский лауреат и страдалец, вождь и учитель. Так ее учили с самого детства. Ей, одной из многих членов движения, была подарена невероятная честь предстать сегодня перед этим выдающимся человеком.
Она даже написала специальную приветственную речь, с которой планировала обратиться к Председателю… если, конечно, ей предоставят такую возможность. Она не спала всю ночь, бесконечно повторяя про себя взволнованные слова приветствия и сожалея, что нельзя поделиться этой великой радостью ни с кем, даже с родителями и младшей сестрой. Ведь глава движения Урино Гавнери специально предупредил ее, что дело необходимо сохранять в строжайшей тайне, дабы не пронюхали осадившие Председателя сионистские оккупанты. Он даже продиктовал ей адресованное родителям письмо, в котором она сообщала, что уезжает к повстанцам в Колумбию — сражаться с американскими глобалистами. Конечно, письмо было написано просто так, на всякий случай, для отвода глаз, и теперь лежало себе на тумбочке рядом с кроватью, в розовом конверте с красивым вензелем «Анат». Она заказала себе сотню таких конвертов пять лет тому назад, на бат-мицву, когда была еще совсем глупой девчонкой и интересовалась такими глупостями, как день рождения, беготня за парнями и розовые конверты с вензелями.
Зато теперь она уже большая, на нее можно рассчитывать, она активная и важная представительница движения за мир… а иначе разве заметил бы ее такой человек, как Урино Гавнери? И ведь не просто заметил, но еще и оказал столь великую честь. И вот она стоит перед самим Засером Мардафатом, вождем и лауреатом… и он хочет поцеловать ее, ее — простую киббуцную девчонку, а она еще имеет наглость сомневаться! Девушка задержала дыхание, чтобы не чувствовать исходящего от Председателя смрада, и наклонилась.
Она заботилась прежде всего о том, чтобы перебороть проявлявшие полную несознательность органы чувств, которые делали все, чтобы отвратить ее от великого человека. Сначала Анат закрыла глаза и таким образом отключила зрение. Дышать можно было ртом, что частично решало проблему обоняния. С осязанием дело обстояло хуже, но тут, в конце концов, речь шла всего лишь о кратковременном прикосновении. Титаническим усилием воли она удержала себя от содрогания, когда фиолетовые подушки мардафатовых губ коснулись ее шеи под самой скулой, и мокрая колючая щетина оцарапала ключицу.
«Молчать! — приказала она осязанию. — Терпи! Это сейчас кончится…»
Но беда совершенно неожиданным образом пришла со стороны четвертого чувства — слуха. Ужасное рычание раздалось под самым ухом. Анат отчаянно дернулась, но Мардафат держал ее с неожиданной силой. Девушка почувствовала моментальную, похожую на ожог боль, тут же, впрочем, утихшую. Рык Председателя тоже изменился к лучшему, перейдя в грубое, но ровное урчание.
«Вот видишь, — сказала себе активистка. — Все будет хорошо…»
Она открыла глаза и посмотрела на Гавнери и его жену. Те стояли в прежних позах и глядели на нее со странным, незнакомым выражением, одинаково облизывая губы, как будто обоим вдруг одновременно захотелось пить. Ей даже показалось, что Рахель тихонько урчит, совсем как Председатель, и это совсем успокоило Анат. Потом она пожалела, что не взяла кофточку, потому что кондиционер тут очень сильный, и она уже замерзла. И не только замерзла, но еще и ужасно устала и вот-вот начнет зевать… ну да… оо-о-о… вот стыдоба-то!.. Девушке стало очень неловко за то, что она такая соня, но бороться с внезапно нахлынувшей слабостью не было никакой возможности. Она закрыла глаза и бессильно обмякла в цепких когтях Вождя Палестинской Революции. Последнее, что Анат испытала в жизни, был вялый ужас от того, что она начисто забыла начало заготовленного приветствия.
Минут через пять Мардафат оторвался от мертвенно бледной девичьей шеи и разжал руки. Тело активистки мешком опустилось на пол, неестественно разбросав по сторонам коченеющие конечности.
Председатель сыто рыгнул.
«Не хотите ли подкрепиться? — обратился он к гостям тоном радушного хозяина. — Там еще осталось. Дородный экземпляр. Это где ж таких разводят?»
«В основном в киббуцах… — отвечал Гавнери. — Свежий воздух, знаете ли, здоровая пища, правильное анархистское воспитание. Готовим вам достойные кадры.»
Нобелевский лауреат снова рыгнул и отхаркнулся смачным кровавым плевком.
«Хвалю! — сказал он одобрительно. — Дам-ка я вам орден. Или медаль за особые заслуги.»
«Спасибо, Председатель, — поклонился Гавнери. — Надеюсь, вы понимаете, что мы делаем наше общее дело не ради орденов и медалей. Ваша благодарность станет для нас лучшей наградой… Дорогая, — он повернулся к жене. — Что же ты стоишь? Ведь свернется…»
Старуха покачала малиновым беретом.
«Благодарю, дорогой, я сыта. Кушай, не стесняйся.»
Гавнери развел руками.
«Видите ли, Председатель, — сказал он, становясь на четвереньки рядом с телом и примериваясь к зияющей ране на шее. — Рахель часто предпочитает пищу духовную: через прессу или через су-у-уд… уу- урр-р-р…»
Последние слова борца за мир плавно перешли в довольное урчание. В отличие от хриплого рыка Мардафата, гавнериевское урчание отличалось приятным интеллигентным оттенком. В нем слышались философские раздумья новых историков, беспечный звон бокалов в шенкинских кафе, эхо страстных дискуссий о благе человечества и обличительный пафос постсионистов.
Рахель, вздыхая, ласково смотрела на мужа. Конечно, она бы тоже не отказалась от глоточка-другого, но чем не пожертвуешь ради любимого? На самом деле, суррогатная кровь уничтоженных через прессу и суды людей не шла ни в какое сравнение с живой, пульсирующей в вене струей… Госпожа Гавнери непроизвольно облизнулась.
«Ээ-э… господа… Так по какому вы, собственно, делу?» — Мардафат уже стоял возле своего стола. Он выглядел совершенно преображенным. Глаза Председателя сверкали. Руки, хотя еще и тряслись, но заметно меньше — настолько, что Мардафат оказался в состоянии открыть ящик стола и, вынув оттуда коробку с патронами, медленно, но верно заряжать пустую обойму.
Гавнери тем временем, хлюпая и посвистывая зубом, досасывал последние капли. Мардафат оставил совсем немного, и Урино не только не насытился, но напротив, всего лишь раздразнил аппетит. Он встал с четверенек, отряхнул с коленей штукатурку и промокнул губы белоснежным платком. Засер насмешливо наблюдал за этими интеллигентскими ужимками. Его собственный подбородок был красен от запекшейся крови, но это скорее нравилось ему, чем мешало. Председатель запихнул последний патрон, и со щелчком загнал обойму в «Магнум». Сунув пистолет в кобуру, он нажал на кнопку звонка. Щекастый Махлюд вбежал в комнату и предупредительно застыл, опустив голову и высоко приподняв зад.
«Чего встал, как Гейлин? — добродушно осведомился Мардафат. — Убери объедки.»
Махлюд подбежал к телу активистки и, ухватив ее за обе ноги, поволок к выходу. Перед тем, как захлопнуть дверь, он обернулся: «Не надо ли подмести?»
«Потом! — нетерпеливо отмахнулся Засер и повернулся к Гавнери. — Ну? Говорите. У меня еще уйма