железо осыпало мельчайшую ржавую пыль, похожую на ту, что пушится на тычинках лютиков: гневное пыхтение слышалось передо мной. Из отопления я все же оттеснил их в пролом стены. Дальше двигаться было нельзя: сплошная масса желто-зеленых искристых глаз загорелась перед мной, словно огни вокзала. Их спины взъерошились, шерсть стала дыбом, ощеренные губы были похожи на волчьи. Пацюки прижались к стене, готовясь перейти в наступление. Едкий запах их испарины стал нестерпимым. В голове все покачнулось, исказилось, сломало углы. Я потерял сознание.
Очнулся я от гадливой дрожи чужого, равнодушного прикосновения. С кисти моей руки спрыгнула седая с полуаршинным хвостом. Я приподнял голову и в матовом свете предзорья увидал десятки перебегающих, шевелящихся, скользящих. Я поднялся на ноги и серые стада поскакали, помчались вокруг меня в грохочущем хороводе. Сорвав с крюка пальто и кепку, я бросился опрометью, прыгая чуть ли не с целого пролета лестницы. Своего лица я не узнал в зеркальной витрине магазина. В раннем кафэ за газетой я снял сон с мыслей, как кровоточащую перевязку, Этот день был призрачен и смутен. К половине его я вспомнил о незапертой двери комнаты и, успокоенный уже с шумом полдневья, поднялся к себе на верх. Еще не доходя двух этажей, я заслышал топот спускающихся от моей двери шагов. Холодно и трезво поднял я голову. Сверху сходила вереница знакомых из угольного дома, в котором я бывал чаще других. Просаленный хозяин и роговая хозяйка шли впереди. Их сопровождало почти все ежевечернее сборище молодых серокостюмников и дам с великолепными спинными хребтами. На мой изумленный взгляд последовало разъяснение о решенной загородной прогулке, в которой мне долженствовало быть ученым руководителем, как природоведу. Я отговорился бессоницей и мой вид убедил их в необходимости сейчас же уложить меня в постель. Шум и шарканье шагов сникло к первому этажу и обрубилось тяжело и гулко захлопнувшейся дверью.
Я ворочался до вечера, напрасно стараясь уложить и пригладить щетинившиеся нервы. Сон был прочно пришит где-то вне меня за стеною. Галлюцинирующий слух воспринимал отдельные точки тишины, как шуршащие друг о друга горошины. К вечеру свянувшим овощем стряхнул я себя с постели. Холодная вода дала телу возможность усвоить приемы нормальных движений. Я оделся и, — не в силах выносить тишины, — спустился в весенний вечер к тихой медовой заре. Дом на углу стоял загадкой. Какое-то напоминание подтверждало возможность именно здесь скрепить перерванную нитку сна. Я позвонил у подъезда. Знакомая издавна прислуга не противоречила моему умеренному входу, хотя и пыталась объяснить что-то приветливым голосом. Но я слишком был сосредоточен, чтобы вслушаться в ее слова. Пройдя полутемную прихожую и неосвещенный зал, я вошел в ту гостиную где обычно по вечерам собирались разговаривающие о детях и о гранатах. То, что я сразу сообразил и отчетливо определил, как собственное помешательство, не спасло меня от дрожи и покачнувшегося в сторону сердца. За столом у рояля и по углам в креслах, скрестив лапки на розово-серых животах, сидели круглоухие со злобными глазами, с приподнятой над резцами верхней губой шерстяные существа. Никто не поднялся при моем появлении. Кресла грузно оседали в остропахнущем затхлом воздухе. Низкий звук, затронутый в инструменте басовой струны, ныл, заглохая. Я как-то сразу понял все. Ведь, тиф действовал на прошествии довольно большого промежутка времени. Зараженные вымерали все и сразу. Паразиты молчали и сверепость их глаз была лишь мертвенной тусклотой остеклевших зрачков. Самовар докипал сонно и утешительно; карнизы, драпри и обои ломались неожиданными углами. Я на носках перешел комнату балансирующим лунатиком.
Ни одна из фигур не шевельнулась. Длинные хвосты свешивались с кресел знаменами побежденных.
В комнате — очевидно в моей — хлопнула, теперь бесполезно соскочившая от нетерпения, пружина гильотины. В голове сгустился отработанный пар мыслей и я, падая, поленился протянуть вперед руку.
Врачами вменен абсолютный покой. Но они напрасно так многозначительно предупреждают о гибельности малейшего волнения. Какие же волнения, когда я знаю, я уверен в полной и внезапной гибели призрачных врагов. Я знаю о гибели их гнезд, о гибели их хитрости и их наглости. Я на плечах вынес победу над ними. В том белом опрятном и тихом доме, где я теперь отдыхаю, им безусловно нечего делать. Ну, а там, за стенами, я придумал для них хорошенький механизм, способный превзойти их подозрительность и хитрость. Сон мой скован из железных звеньев и ничьи зубы не перегрызут его.
Только деталь
Следите ли вы за изменением московских улиц? За Арбатом, за Мясницкой, Тверской, Сретенкой. За их внешностью, движением, жестами, сигналами. Я не ошибся, когда употребил именно эти выражения. Они — московские улицы сигнализируются ежедневно, они жестикулируют пред нами с горячей убедительностью, но мы не замечаем этого. Их жесты — о проходящем времени, о смене лет и зим, о выступлении новых поколений. Каждая пустячная деталь, — я не говорю уж о новом доме Моссельпрома, о памятнике Тимирязеву, об автобусах, с рычаньем прорезающих Сретенку и Кузнецкий мост, но вывески, афиши, форма фонариков у ворот домов — разве это не горячий назойливый шопот на ухо прохожим о новом виде жизни?
А толпа? Разве такая была толпа на московских улицах еще десять лет тому назад? Прибавилось народу в Москве до отказа. Напоило до краев людским дождем московскую чашу. Все народ торопливый, бегучий, свежий. Потонули в нем барыни с собачками, бобровые шапки над почтенными сединами первогильдийскими, наваченные плечи лицейских выкормышей. Лохматые жеребковые куртки, шапки с наушниками, летом — кепковое море, открытые груди в загаре — рабфачья быстрая волна.
Соответственно с этим и привычки. В трамваях ли, в театрах, у трестовской ли очереди — все по- иному, все по-новому: «Коопсах,» «Апхим,» «Эльмаштрест».
А трамваи. Попробуйте вскочить на ходу — сами знаете, какой веселый свисток у бдительного снегиря, Или еще вот: стоите в очереди к № «А». Стоите тихо, спокойно, с выдержкой. И вдруг, этакий купчик с рассеянным видом поперек всей очереди заходит, а за ним другой, третий. «Эй гражданин. В очередь»… Но гражданин глух и слеп; он и не подозревает об очереди — он, так себе, подошел и наровит за пять шагов до остановки взлететь на подножку, дернув с размаху по носу переднего в очереди. Этот — пройда. Этот может и с казенными деньгами удрать. Остерегайтесь такого — ему наплевать на новый быт — он инди-ви-ду-а-лист…
Но все это мелочи, штришки, морщинки. Ими не выпишешь лица улицы, городского лица омолаживающейся Москвы. Оно — старушечье, рыхлое, дряблое — вдруг сверкает таким задором, так передернется, вдруг в ухмылке, так подмигнет лукавой ресницей, что невольно остановишься: почудилось, что-ли, что эта старуха стародавняя вдруг пошла двадцатипятилетней походкой, задорно сверкая кипенью зубов, Смотришь — она опять уже плетется. Мертвым переулком в выцветшей наколке с стеклярусным ридикюлем. Что за притча? Ведь, в оборотней теперь веры нет. А кто же был это? Чье лицо мне почудилось? Может той, что через сорок лет будет?
Вся изменчивость эта, все эти штришки и оттенки все-таки ложатся чересчур медленно. Настораживай ухо, поводи глазом вкось, примечая их, а тут тебе и введет в скулу оглоблей тяжеловоз на перекрестке, «сам виноват, зачем зеваешь». Так и не заметишь. Уж разве какой-нибудь «Доброхим» сам в ухо лапками скребется. А то все как-будто бы то же. Вон вывеску новую вешают, вон дом на Милютинском, что с 14 года недостроенным стоит, заканчивают. Хороший дом, восьмиэтажный. Но это все с затяжкой: сначала леса, потом побелка, потом окна вставят. А если б сразу его взмыть кверху дней в пятнадцать. Да не его одного, а десятками, десятками на место особнячков насупленных по бульварным кольцам.
Тогда бы сразу обновились улицы. Тогда бы не жестами глухонемых остановили они прохожего. Ясными глазами стекла, сильными мускулами лифтов, притянули бы они к себе: порядок, стройность, размер. Но это все мечтания. Так не бывает. А все-таки. Давайте пустим ленту немножко скорее. Смотрите, как вскипает каменное тесто. Как мелькают стеклышками калейдоскопа взлетающие и вновь срываемые вывески, как изламываются улицы, перестраиваясь в новые порядки. Как отцветают газоны площадей,