Владимир Иванович Даль
Братец и сестрица
– - Вот, друг мой, Боринька, дожили мы с тобой, по милости божией, и до этой радости: Наташа будет на этой неделе; вот письмо Анны Матвевны!
– - Ну, слава богу! -- отвечал зять старушки, который только что возвратился со службы и, мимоходом, отправил из передней и залы двух гонцов на кухню, чтоб скорее подавали кушать.-- Что же еще пишет Анна Матвевна, или сама Наташа?
– - И та пишет, и другая. Вот, прочитай! Хвалит голубицу нашу, друг мой, вчуже радуется нашему счастью. В субботу выезжают: ты знаешь, Анна Матвевна, по-старинному, держится легких дней; а, право, уж нет дня легче субботы. Вот, друг мой,-- продолжала она,-- и новые заботы в дом; дочь у тебя заневестилась: надо будет ее и в люди показать, надо будет и у себя принимать хороших людей. Оберегай ее, как отец, да втихомолку приискивай ей ровнюшку… вот, например, как Илья Степаныч…
– - И, матушка,-- перебил ее зять, -- успеем! Что это, еще и в доме невесты нет, а вы женихов накликаете.
И, поцеловав руку у старушки, Борис Михайлович опять оглянулся, услышав шаги человека в столовой, и сказал:
– - А что ж кушать, скоро ли?
– - Подано,-- отвечал молодой человек, войдя в комнату и поздоровавшись с хозяевами, назвав одного батюшкой, а другую бабушкой и поцеловав у нее руку.
– - А, это ты, Никандр, а вот мы в радости сегодня: Наташа едет!
Разговор, все о том же предмете, сделался общим, и мирное семейство, состоявшее из трех членов и ожидавшее с таким нетерпением четвертого, пошло к столу.
Борис Михайлович, человек почтенный и уважаемый всеми в том губернском городе, где они жили, занимал давно уже одну из высших губернских должностей; он был вдов, а Марья Афанасьевна, теща его, осталась при нем, по старой привычке и из любви к детям. Впрочем, старушке бы почти и некуда более приткнуться, потому что у нее была одним-одна дочь. Борис Михайлович жил одной службой, хотя у старушки и было довольно хорошее именье; она за дочерью не отдала ничего, сказав: 'Коли, даст бог, переживете меня, то все ваше будет; а до того времени я вам кланяться не хочу; будем жить вместе, так и мои доходы пойдут в ваше хозяйство, а разъедемся врознь, так мое покуда при мне'.
Но они врознь не разъезжались, а жили советно и любовно до самой смерти жены Бориса Михайловича, которая скончалась уже лет десять назад. Осталась дочь, Наташа, ребенок лет семи, да сводный брат ее, Никандр, сирота, взятый в дом по смерти родителей его. Ему было при кончине супруги Бориса Михайловича лет пятнадцать; о нем заботились, как о сыне; а так как он показывал хорошие способности и особенную охоту к рисованию и черчению, то его и пристроили в Академию Художеств, откуда он возвратился через несколько лет, определившись губернским архитектором в тот самый город, где жили названые родители его.
Между тем и Наташа подрастала: она была на руках у бабушки, но и Борис Михайлович не спускал с нее глаз. Надобно было подумать о так называемом воспитании ее, то есть о придании уму ее светской гибкости, условного приличия и общепризнанных за необходимое поверхностных сведений, а также наружности ее того французского лоска, для которого теперь, может быть, и самое название
Только что семья наша села было за стол, как загроможденная поклажей коляска вдруг подкатила к подъезду и все вскочили, узнав прокуроршу, которая ездила в соседний губернский город и, по обещанию своему, привезла Наташу. Братец ее, губернский архитектор, встретил ее и обнял первый, передал с рук на руки отцу, а этот бабушке. Прокурорша, объяснив случайные причины этого досрочного прибытия, расцеловала бабушку и, отказавшись даже присесть, отправилась в коляске домой.
Итак, Наташа, после нескольких лет отсутствия, была опять дома. Времени прошло немного, но как все в глазах ее изменилось! Немудрено; девушка двенадцати и шестнадцати лет -- это не одна и та же особа, не один и тот же человек: это разъединившаяся двойчатка, из которой одна половина ушла назад, в потемки прошедшего, и уходит все дальше и дальше, а другая выступила вперед и, опознаваясь исподволь на новой местности своей, постепенно идет смелее и смелее вперед… Кукла более походит на младенца, чем девочка на девицу!
Наташа бегло перескакивала мыслями и языком с одного предмета на другой, с другого на третий и пятый, столько ежеминутно рождалось в ней ясных и неясных воспоминаний, столько было вопросов, расспросов и разведываний, а между тем редко доставало терпения выслушать до конца мерный ответ отца, чинный рассказ бабушки или подробные объяснения братца; Наташа кидалась на другое и сама бегала из покоя в покой, по всему дому, желая навестить каждый знакомый угол. И шкап с перильцами наверху и с медными шарами по углам, и тагильский большой сундук, синий с алыми цветами, окованный железом, и горка в углу, с фарфоровыми сборными чашками, подарками отцу, покойной матери и бабушке в дни именин и рождений -- все это были старинные знакомые и приятели Наташи, над которыми она готова была от радости и плакать и смеяться. Дом Бориса Михайловича ожил и просветлел с того мгновения, как Наташа в него вступила.
Взрослый ребенок этот, как было уже однажды сказано о другом, подобном ему существе, соединял в себе, так сказать, обе природы родителей своих, представляя олицетворение этого союза. Хотя Наташе и было всего только семнадцатый год и она даже, по живости своей, казалась еще моложе, не менее того во всем существе ее проявлялась какая-то страстная преданность -- основание женственности и в то же время независимая сила и самостоятельность отца. Эту смесь силы и кротости принуждение и насилие не могли себе подчинить; они только возмущали девственную душу, поселяя в ней одно исключительное чувство -- негодование; но зато разумное убеждение, а еще более простая, убедительная просьба порабощали ее безусловно. Таким образом слабость ее заключалась именно в этой бессознательной силе, которая легко и безусловно покорялась кротости и ласке, будучи затем готова на безусловное самопожертвование, чтоб только отмолить вынужденный природою вещей проступок. Стоило только выказать какой-либо доблестный поступок или заставить Наташу быть вольным или невольным поводом какого-либо оскорбления, и герой ее, или притесненный, получали, так сказать, над нею полную власть: уважение, раскаяние и сострадание одинаково овладевали благородною преданностью ее и подчиняли ее постороннему влиянию.
Все выказывало в ней природу, которая чувствовала силу и свежесть свою, не зная ни гордости, ни тщеславия. Обилие жизненности вещественной и духовной сдерживалось ею только с трудом в пределах условного приличия, и даже глаза ее были лучисты; но эта могучесть жизни, будто сама перед собою краснея, облекалась ласкою, негою и кротостью. Если из груди ее вырывалось по временам звучное междометие, или она сама себя ловила с поличным, опомнившись при каком-нибудь быстром, решительном движении, то она вдруг останавливалась, как тронутая волшебным жезлом, и не знала куда деваться с кипучею молодостью. Эта мнительность и осторожность, тщательно подавлявшая на каждом шагу упрямую природу, обозначались какою-то кипучею воздержанностью и деятельным покоем, довольно любопытными для наблюдателя.