Алёшке.
— Я скажу: так и так, как сын красного партизана, хочу служить в Красной Армии… Я смело, прямо скажу, меня возьмут… — говорил Алёшка в сотый раз и вдруг, спохватившись, вцепился в Сенькин рукав. — Сенька! — воскликнул он. — Давай вместе! А? Попросимся вместе. А? Уполномоченный говорил — берут беспризорников в Красную Армию, выручают.
Круглое Сенькино лицо стало вытягиваться, и лоб собрался в гармошку.
— Подумать надо, — медленно сказал он.
— Да чего думать-то? Не хочешь? Так и говори.
— Подумать надо, — ещё раз протянул Сенька и потом, поёжившись, робко взглянул на Алёшку и сказал: — Ладно! Надумаю, так приеду, отыщу тебя.
— Так ты приезжай, смотри. Вместе будем. Ну что? Пора? Пора уже?
Алёшка был как в горячке. Он то схватывал Сеньку за руку, то, ёжась, быстро озирался по сторонам, точно боялся погони…
— Так приедешь, Сенька?
— Приеду…
— Ну прощай, смотри… Постой! А встретимся-то где?! — Это Алёшка прокричал уже почти из-под вагона, забыв, что его могут увидеть.
— Ах ты… верно, — всполошился Сенька и крикнул вдогонку: — На Неве. Около сфинкса…
— Где, где? Кто? Кто это такой?
— У сфинкса, у сфинкса! — кричал Сенька. — Там увидишь… Ой, не понял… Забудет… — Поезд отошёл на Ленинград.
Медленно шёл Сенька Пальчик от вокзала к своим и думал об Алёшке: «Упорный какой… Вот уж упорный. Героем, говорит, буду… Как же, держи карман. Будешь, как привязанный, да и только… Псих какой-то».
Но вдруг пронзила Сеньку уверенная мысль, что ведь будет Алёшка героем Обязательно будет. И Сенька даже ахнул и растерялся, и впервые показался себе обиженным жалким, хуже всех на свете.
Подумать надо, — бормотал он смущённо и шёл по тёмной Москве, маленький, скрюченный, одинокий…
6
Около полудня приехал Алёшка в самый прекрасный и самый суровый город мира — Ленинград.
Глаза у Алёшки вспухли и покраснели от бессонниц и угольной пыли аккумуляторных ящиков. Он хлопал воспалёнными веками и взволнованно смотрел на большую площадь, расстилавшуюся перед вокзалом. Тонкий, стеклянный звон обиваемого камня был слышен сквозь величественный, как бы океанский, гул города: это на площади обивали крепкий гранит и камень. И вся площадь была разрыта, раскопана, как на войне, рабочие копошились в земле, огромные котлы, где вздыхая и шепча варилось что-то чёрное, пахли лесным пожаром, а над площадью, пронизанное неярким августовским солнцем, дымно голубело небо.
Алёшка подошёл к углу и прочитал на дощечке: «Площадь Восстания».
«Здесь началось восстание народа против царя», — с волнением подумал он.
От площади тянулась длинная прямая улица, и вдали, в самом конце её, нежно мерцал золотой шпиль. «Проспект 25 Октября»[8] — прочёл Алёшка, и волнение охватило его ещё сильнее: «По этой улице сама Октябрьская революция шла! А теперь я иду…» Как вчера у Кремля, ему сделалось страшновато, и, озираясь по сторонам, он двинулся вперёд по незнакомой, прекрасной улице.
Вдруг на руку Алёшке упала сверху крупная и густая голубая капля; он поднял голову: высоко над ним в деревянных ящиках у стен качались маляры, пёстрые от краски, как ласточкины яйца.
Странная машина проехала вдоль улицы, мелким дождём разбрызгивая вокруг себя воду, горевшую в радугах, как петушиные хвосты.
Веселье охватило Алёшку. Оттого, что он шёл по улицам и площадям с грозными и прекрасными названиями, оттого, что все хлопотали кругом, красили, обивали камень, варили смолу, строили, что-то тащили, казалось, что все друг друга знают, давно сговорились, как кому работать, что делать… Алексей Воронов улыбнулся Ленинграду и полюбил его.
Но между тем Алёшку покачивало от голода и усталости.
Он шёл из улицы в улицу, рассматривал огромные витрины, скрепя сердце выпросил возле булочной горбушку хлеба, а усталость и тревога одолевали его всё сильнее и сильнее. Куда пойти, кого спросить, где лётная школа? Здесь, в Ленинграде, с ним не было даже сведущего Сеньки Пальчика. А милиционеры внушали Алёшке опасение: тот же Сенька всё время говорил в дороге, что «нет никого опаснее милиционеров — сразу забирают в отделение, а там — пиши пропало».
Алёша слонялся по улицам в страхе, в нерешительности, в жёстком раздумье. Город становился всё неприветливей, всё угрюмей чужой, туманный, огромный. Наступал вечер, и высокие здания точно сдвигались. Люди торопились по домам, а Алёшке негде было даже переночевать… Туман был холодный. Где-то глубоко в сердце Алёшки шевельнулось раскаяние, что напрасно покинул родной колхоз, — там тепло сейчас, всех знаешь… Алёшка ещё шептал про себя: «Врёшь, дойду, не пропаду», а ноги его дрожали и подкашивались, в ушах звенело…
Он выбрался снова на проспект 25 Октября, не узнал его в огнях и сумраке и, совсем истомленный, прижался к стене дома. Сколько времени Алёшка так стоял, он и сам не знал… Силы оставляли его.
«Сейчас лягу и усну», — подумал он и закрыл глаза.
И вдруг Алёшка весь насторожился, вытянулся и застыл; военная песня приближалась к нему; её выговаривала громкая музыка, и глухие удары барабана вторили ей. Мимо Алёшки, прямо по мостовой, с оркестром во главе, гордо и стройно шли красноармейцы.
И точно не своими ногами, а катясь на колёсиках, Алёшка пошёл за ними. Музыка всё играла. Алёшка шёл, как во сне, мимо огней, не замечая времени, не чувствуя себя, — шёл и шёл. Музыка то переставала, то играла снова. Алёшка шёл и шёл в хвосте колонны и чувствовал, что идёт куда надо; мельком он увидел, что красноармейцы поднялись как будто бы на мост, потому что кругом блеснула чёрная, широкая, вся в огненных столбах вода. У больших, высоких ворот какого-то дома колонна остановилась, и барабан замолчал. Красноармейцы медленно входили в ворота. Алёшка шёл за ними.
7
Уже много после Алёшка со стыдом вспоминал, как он плакал и кричал, когда часовой задержал его у ворот; он всё время плакал, пока его вели куда-то через тёмный двор двое красноармейцев; и когда привели в комнату, где горела лампа с зелёным колпаком, он тоже кричал и плакал. Алёшка потом до мучения стыдился этих слёз и крика, а тогда ничего как следует не понимал: всё тряслось у него внутри, каждая жилка.
Грузный, туго затянутый в ремни начальник пришёл и сел за зелёную лампу и глядел оттуда, как из воды. Лицо у начальника было толстое и круглое, лукавое, без бороды, без усов, и говорил он толстым голосом, спокойно усмехаясь и поглаживая себя по круглому подбородку.
Двое курсантов, которые привели сюда Алёшку, что-то рассказывали начальнику. А Алёшка всё плакал, плакал…
— Да ты не реви, не реви, — с мягким украинским акцентом говорил начальник, — ну не реви, парень, слышишь? Ну дайте ему воды, товарищ, сделайте одолжение…
Алёшка выпил стакан воды и, пока пил, помолчал немного.
— Ну, кто ты такой? — спросил начальник. — Чего ревёшь?