одиноко высилась пихта. Из-за неё у Кешки было всегда темно. А в квартире его и без того было плохо. Отец Кешки, пимокат, валял в углу пимы. Сначала пим получался с тонкими краями и такой огромный, что в него мог легко забраться младший Кешкин братишка. Потом отец Кешки отжимал, бил и колотил этот огромный пим, пим уменьшался и толстел по краям. Потом его долго надо было сушить, потом Кешка чистил почти готовые пимы стеклянной шкуркой, и от этой тяжёлой, долгой работы с шерстью, с пимами в квартире у Кешки летали шерстинки, было душно, и шерстяная пыль лежала на всех вещах квартиры. Мы не любили приходить к Кешке из-за этого, да и Кешка не любил сидеть у себя дома. У Женьки, наверху, было гораздо лучше. Отец его работал в пристроечке на дворе, и у Женьки в квартире всего только и пахло кислятиной: когда стояли морозы, овчина квасилась не в пристройке, а в кадушке на кухне. А так — у Женьки было здорово, одна печка чего стоила: она была похожа на целую крепость со своими полатями, печурками и отдушинами.
Женька мыл руки, когда я вошёл. Глиняный с двумя носами рукомойник качался над лоханкой и смешно кланялся Женьке; рукомойник был похож на ныряющую утку. Коричневая вода стекала у Женьки с рук, он только что вернулся со двора из пристроечки, там они с отцом обезжиривали овчину. Очень грязная это была работа. Овчину несколько раз надо было покрывать глиной и несколько раз счищать глину.
Оттого у Женьки, как у всякого шорника, как у батьки его, руки всегда бывали в цыпках.
Огромный бородатый отец Женьки выкатывал на ребре кадушку с овчиной.
— Не становись на дороге — придавлю! — крикнул отец.
Я проскользнул мимо и сел на лавку. Скоро подошли и Ванька с Сашкой. Прибежал, весь красный и мокрый, Мотька — по дороге он успел с кем-то подраться.
Мы тихо переговаривались, сидя на лавке. Женькин отец натягивал за печкой пимы, а каждый пим был ростом с самого Женьку.
— Ну, светлое будущее, — говорил Женькин отец густым, огромным голосом, кряхтя и сопя, — берёзову-то кашу в школе отменили. Вот зря, так зря… Когда я учился, меня поп, батюшка Иван, часто берёзовой кашей кормил.
Отец всегда говорил одно и то же, когда мы собирались у Женьки, — про берёзовую кашу да про то, что напрасно нас в школе не порют. Мы побаивались широкой чёрной бороды и рук шорника, его валенок, похожих на семимильные сапоги-скороходы из сказок. Нам даже стало как-то полегче, когда отец ушёл.
Тогда Женька подошёл к печке, оглянулся на нас и открыл отдушину для самовара. Потом он прокричал в неё:
— Кешка! Кешка! Айда наверх!
Туча сажи обдала Женькино лицо. Он приставил к отдушине ухо и прислушался.
От удивления мы подавились слюной.
— Сейчас придёт, — сказал Женька. — Чего рты-то разинули? Обыкновенный телефон… Я сам догадался. Наша отдушина в Кешкину проходит, трубы там как-то соединяются. Здорово, а? — И он довольно ухмыльнулся.
Мы ещё не совсем поверили, что Женька изобрёл телефон, как снизу прибежал Кешка, не подпоясанный, в лохматых пимах на босу ногу, и сразу же начал крутиться и колесить по комнате.
— Ух ты, чёрт! — пискнул он. — Как у вас тихо, прямо рай. А у нас внизу шум, крик, пять ребятишек, и все пищат. Меня матка не пускала, я тишком удрал.
— Достаётся тебе, — пожалел Саша. — А у меня ребятишки уж большие. Осенью в школу пойдут.
Мы помолчали. Решительная минута приближалась, собралось всё общество голубятников. Мы сидели в Женькиной комнате, тёплой, пахнущей кислым, в комнате с крепостью-печкой, с зелёной лампадкой перед чёрными образами (отец Женьки ещё верил в бога). За этим большим деревянным столом мы всегда читали вслух Нат Пинкертона и Фенимора Купера, решали задачки, дулись в дурака на кедровые шишки, а кон у нас всегда был возле старинном солонки-стульчика, неизменно стоявшей посредине стола.
Мы собирались тут несколько лет подряд; но сегодня казалось, что все мы пришли в первый раз.
Мы поглядывали друг на друга исподлобья и не знали, как начать разговор.
— Ну вот, — первый сказал Женька, нарочно очень весёлым голосом, — однако, вся вшивая команда в сборе. Значит, ребята, так и решили: ни в какие пионеры общество голубятников, или Жультрест, вступать не будет. Будем сами по себе. Мы ещё этим пионерам сопли утрём. Решили? И говорить долго нечего, одну волынку тянуть.
— Да ты объясни, почему же в пионеры не идти, — сказал я. — Что ты только распоряжаешься, как барин? Мы же даже как следует и не знаем, что там такое будет, а ты уж сразу: «не идти, не идти».
Женька злобно посмотрел на меня из-под густых бровей.
— Не знаю, и знать не хочу. Да уж одно то, что туда тихони да девочки набьются… Тоже, компания! Я батю даже спрашивал, а батя говорил: нечего дурака валять, работать надо. Ты что, моего батю не уважаешь? А?
— Я твоего батю уважаю, — начал я, но Ванька перебил:
— А у твово-то бати иконки висят.
— Мы твоего батю уважаем, — спокойно ответил Сашка, — только мой батя твоего бати не глупее. Он красный партизан, а что говорит? «Иди, говорит, Саша, довольно собак гонять».
Кешка вдруг вскочил и закричал, махая тощими руками:
— Твой батя, твой батя! Твоему бате хорошо, он сознательный, на лесопилке восемь часов работает. Партизан! А у кого батя с утра до ночи пимы катает да матка такая, что погулять и то тишком бежишь, так не больно-то в пионерах походишь!
— Верно, — сказал Мотька и насупился. — Может, и пошли бы, да дома не пустят, уж это фактура.
— Эх ты, — протянул Женька, — «пошли бы, пошли бы». Да если хотите знать, я и на своего батю, и на твоего батю плевать хотел. Сам не иду. Не хочу, чтобы надо мной какие-то хромые командовали… Больно надо!
— Ты ещё не знаешь, почему он хромой, — перебил я. — Может, он герой гражданской войны. Видел — будёновку носит.
Женька махнул рукой.
— Ты, Колька, начитался всякой муры, так всегда чего-нибудь сочиняешь. Все у тебя герои, необыкновенные. И в пионеры-то идёшь потому, что сам героем хочешь быть.
— Ну и хочу. А тебе завидно? Конечно хочу быть героем, как Спартак. Слышал, Лёня говорил: юные пионеры имени Спартака?
— Спартак — дурак! — крикнул Мотька.
— А я пойду в пионеры, — тихо сказал Ванька. — У пионеров барабан будет, у них своё знамя будет… Красное знамя, как у батиных деповских, как у всех рабочих…
— Женя, — сказал я, — Жень, ты зря не хочешь идти в пионеры. Ведь, может быть, нас в ЧОН возьмут…
— И я пионером буду, — коротко сказал Сашка. — А потом я буду партизаном, как батя.
Мы помолчали. Было тихо, все скребли ногтями толстую доску стола, в лампадке шипел нагар, от мороза крякали брёвна.
— Я председатель, — сказал Женька злым голосом. — Я вам не велю.
— Мало ли ты чего не велишь, — спокойно ответил Сашка, — раз мы хотим в спартаковцы идти… Что мы, маленькие?..
Я стал напяливать барнаулку.
— Ну, я домой пошёл, братцы. Завтра первый арифметика.
— И мы с тобой, Колька, — пробормотали Саша и Ванька.
Мы молча натягивали ушанки, медленно поднимали воротники у шуб. Вдруг из печной отдушины раздался хриплый крик: «Кешка, чертёнок!..»
— Мамка кличет, — вздрогнул Кешка и виновато поглядел на Женьку. — Тоже телефоном пользуется…
Женька подошёл ко мне вплотную.