Илья Беркович
Английские шарады
Слово «как» в культовой фразе «Как нам реорганизовать Рабкрин» всегда изображал Левушка. Левушка был столь вопросителен, что ему достаточно было развести коротенькими ручками — и готово «как». Еще длинноволосого, сонно-сероглазого гнома Левушку назначали играть «искусство» в изречениях «Искусство принадлежит народу» и «Из всех искусств важнейшим для нас является кино».
Ну, хорошо. Левушка — «как». Кто-нибудь из женщин обводит нас прекрасной юной рукой (все молодые-красивые). Жест этот значит «нам». Математический логик Цфасман, бесполезный, как искусство Оскара Уайльда, демонстративно, со стуком переставляет на столе тарелки, меняет местами полупустую бутылку водки и бутыль бледного «Саперави». Выходит «реорганизовать».
А как велите изобразить слово «Рабкрин»?
Дина Аптекарь предлагает разделить его на «раб» и «кринка». Кринка вон — в углу.
— А раб? — с вызовом спрашивает Левушка.
— Мы тут рабы. Покажи на любого — вот тебе и раб.
Ну, нет. Мы уже не рабы. Мы настолько уже не рабы, что фразу «Мы не рабы. Рабы — не мы» играем, громко смеясь, на балконе, в три жеста: показав на себя, покачав головой, а потом тем же пальцем указуя на граждан, проходящих по улице. А граждане проходят по улице Урицкого, со скрипом задирая головы на звуки нашего хохота: «Что они там хохочут на своем балконе, щоб вин обвалился!» Мама и правда боялась, что древний балкон обрушится.
Это был наш первый и последний свободный год. Мы были свободны, как свободен оторвавшийся и бессознательно медлящий упасть лист. Мы провожали и провожались, шли какие-то бесконечные именины. Тетки все время готовили. Можно было прийти в любой дом, откуда уезжали, и сесть за накрытый стол. Приличной посуды в домах уезжавших не было: завернутые в полотенца, нафаршированные газетными шариками, бокалы раньше хозяев уезжали в контейнерах на товарную станцию. Мы поднимали — кто граненый стакан, кто чашку, кто черненый временем, покосившийся дедовский кубок, непроданный барыге в надежде, что удастся провезти его через таможню в кармане брюк. Мы чокались с торговыми евреями в кожаных куртках, урчавшими доверительно: «Штангенциркули берите. В Риме штангенциркули отлично идут». Мы готовы были чокнуться с прохожими, с полковником Наливай, с осенявшим женскую баню платаном, на ветвях которого сиживали пацанами, воображением прорисовывая туманные образы с шайками.
В дома уезжавших, в наши комнаты, откровенно ходили провокаторы. Молодой человек протягивал, просил взять, передать посылочку в Хайфу.
— Не бери! — приказывала Дина Аптекарь. — Он стучит!
— Про вас говорят, что вы стучите, — с расстановкой повторяли молодому человеку, — вам лучше будет уйти.
— Ну что вы, разве я стучу? — улыбался м. ч., неравномерно раздувая румяные щеки.
— Вы бы стали рисковать? — риторически спрашивали его, не прикасаясь к посылке, собранной полковником Наливай по-сказочному: в бумаге коробка, в коробке — банка, в банке — носок, в носке — гашиш, а в гашише — статья, а в статье — восемь лет строгого режима, — вы бы стали рисковать? Вот и мы не станем.
Румяный испарялся, обличенный неточно: был он провокатор, а назвали его стукачем, доносчиком. Доносить же на нас было нечего, все наши тайны едва тянули на полковничью ухмылку. Мы, например, везли в трусах имена и адреса на вызовы. Ограничений на провоз белья не было. Покупали чертову уйму трусов, вытягивали белые резинки и запирали дверь на щеколду. Двое подпольщиков растягивали резинку на столе, третий писал на растянутой резинке шариковой ручкой под диктовку четвертого: «Певзнер Виктор, Киев, Урицкого 36, кв. 10.» Резинку отпускали и вдевали на место, записки с адресами сжигали в пепельнице.
— Зачем вам столько трусов? — спросят на таможне.
— Геморрой, лейтенант.
Пепел развеивали по ночам с балкона.
Еще мы ели деруны с колбасой. О, колбаса, русское мерило эмиграции: в 70-х нас увещевали: Куда едете? Одной колбасы вокруг шесть сортов! Уезжавших через двадцать лет, при пустых прилавках, попрекали: «За колбасой поехали!» Мы ели, выпивали, говорили о том, что Бойко получил разрешение, а Серверы — опять музыкальный отказ: «Не видим мотивов», пока кто-нибудь не заявлял: «Ну, давайте же играть!», и все играли в английские шарады.
Играли в них вот как: рассчитавшись на две команды, тянули жребий. Одна команда шла в коридор, другая, оставшись в комнате, быстро выбирала и инсценировала известное высказывание. Потом возвращенцы из коридора должны были отгадать, что перед ними изображают: «Умри, но не дай поцелуя без любви», «Искусство принадлежит народу» или «Как нам реорганизовать Рабкрин». Единственной злободневной была подправленная анонимным остряком фраза Н. Островского «Жизнь надо прожить ТАМ, чтобы не было мучительно…» Ставили ее всего однажды: как не извивались Дина с Юркой, изображая слова «жизнь» и «прожить», никто их не понял, и неразгаданная мудрость Островского навсегда сошла со сцены.
Большинство фраз отгадывали: фразы повторялись. Команду, чей замысел был разгадан, гнали в коридор, отгадавшие оставались в комнате инсценировать новую фразу. Если команда не отгадывала — ее гнали в коридор вторично. Все очень старались отгадать — ждать второй срок в коридоре нашей коммунальной квартиры никому не хотелось. Никому не нравилось стоять по стойке «вольно» у стены с телефоном и счетчиком перед стеной с двумя цинковыми корытами, и нюхать ледяную вонь чистоты, согласно очереди наведенной жильцами в местах общего пользования. Жилец Кусков часто пристраивался к нам и тихо выл на цинковое корыто: «У-со-баки! С-су-ки!» По коридору бдительно сновал отставник Ковнатор, сыновья которого, вечно слюнявый Володя и красивый эпилептик Никита напоминали нам, что Бог действительно мстит потомкам ненавидящих Его.
Скрипучая белая дверь нашей комнаты превращалась в госграницу. В комнате, за дверью, было ТАМ: хохот, наши, выпивон, молодые руки Динки Аптекарь, курение на аварийном балконе, только мама все боялась, что балкон обвалится, а в коридоре — ТУТ: нескончаемый, однотонный вой Кускова, входная дверь, запертая на лом, черный телефон с прослушкой, а на стене, между двух цинковых корыт — график уборки мест общего пользования с нашей фамилией в конце.
Тут мы не только не курили — тут никогда не смеялись и сильно понижали голос. Нет, мы, конечно, никого и ничего не боялись, просто инстинктивно не хотелось ЭТО злить. А когда дверь приоткрывалась, мы входили отгадывать, что они нам напридумывали. Сдавать экзамен на право остаться там.
И вот мы прилетели сюда и обосновались в горном центре абсорбции, который нам, как отказникам, устроил Юрка. Наш невероятно светлый, невероятно четырехкомнатный, невероятно отдельный после пятнадцатиметрового пенала в гнилой киевской коммуналке домик стоял в сосновой роще. Мы бросили сумки и, не ожидая мебели и книг, плывших малой скоростью, купили тюбик клея и оклеили белые стены гостиной фотографиями друзей.
Уже Левушка позвонил из Калифорнии, Юрка приходил уже раз пять, помнится, он подарил тебе кружевную штучку, и ты сказала, что никогда такого не видела. Но собраться всем, как следует, почему-то не вытанцовывалось.
Мы успели поездить по Иерусалиму в автобусе с чудо-шофером, который продавал билеты и сам же их