грязный картуз или заскорузлую руку. Было стыдно, что я не голодна и у меня есть дом, и меня любят, и я счастлива. Не было сил взглянуть в глаза тому, кого я не могла сделать счастливее своей копеечкой.
«Ах, если бы у меня было много денег! Если бы у меня было много денег…»
– Бабушка, расскажи сказку.
– Деточка, я не умею рассказывать сказки…
Стучит бабушкина машинка… Бабушкины пальцы ловко подкладывают струящуюся, шуршащую материю под прыгающую в непрерывном танце «лапку»… Моя бабушка – портниха. К ней ходят заказчицы. В нашей комнате всегда пахнет новой материей, праздничной свежестью… Мелькает бабушкина рука с иглой – и моё скромное чёрное платьице, перешитое из купленного на Озерке мужского пиджака, превращается в маленькое чудо: под бабушкиной иглой, под бабушкиными руками на нём распускаются, точно живые, зелёные дубовые листочки, а под каждым листочком – по паре коричневых желудей… Вот бабушка собрала в охапку груду лоскутков, обрезков, бросила ворохом у своих ног… мелькают спицы в бабушкиных руках – и из разноцветного вороха обрезков рождается пестренький тёплый половик, который сделает нашу комнату такой нарядной и весёлой, на котором будет так уютно сидеть и играть. Бабушкины руки надраивают до блеска кастрюли и сковороды… Бабушкины руки настирывают до голубизны старенькие простыни… Бабушкины руки месят пушистое, пышное тесто, чтобы сотворить из него самые вкусные на свете лакомства: ну, например, маленькие вареники с вишневым вареньем, обсыпанные сухарями! Или простые лепешки, которые бабушка пекла, когда в доме не было хлеба. Эти лепешки и до сих пор кажутся мне вкуснее самых изысканных пирожных… Чего не умели бабушкины руки? Бабушкины руки творили вокруг меня красоту, они делали невидимым, незаметным нищенское убранство нашей комнаты. Первое, что восклицал каждый входящий в нашу комнату, было: «Как у вас уютно!» Удивительный запах чистоты – аромат чистоты! – жил в нашем жилище.
В доме на Философской, в крошечной комнате, где с потолка порой лил дождь, где единственным украшением были пестрый половик на полу да голубая, в синих цветах, трофейная скатерть, привезенная бабушкой из Германии, в комнате, где всегда пахло чистотой, где с утра до ночи стучала бабушкина машинка, где играл на стене чёрный репродуктор, а лампу под потолком прикрывала пожелтевшая газета, в этой комнате я впервые узнала, что такое красота.
Милая бабушка, слышишь ли ты меня? Я хорошо усвоила твои уроки, которые ты преподавала мне, сама о том не догадываясь. Уроки Философской улицы.
Стучит бабушкина машинка… Эта россельмашевская машинка была неотъемлемой частью комнаты на Философской, составной частью красоты на Философской: удивительно нарядная, чёрная, с ярким, ало-золотым орнаментом. Тогда, в начале пятидесятых, она была настоящей красавицей. Больше всего я любила смотреть, как шьет бабушка. Я пристраивалась у стола, а то и на столе. Сколько лет мне было тогда? Два, три года?… Помню запах машинного масла, которое бабушка любовно закапывала во все дырочки машинки, помню окошко во внутренний мир механизма, прикрытое круглой блестящей бляшкой. Я любила, отодвинув эту бляшку, смотреть в окошко, пока бабушка крутит машинку. Это было захватывающее зрелище! Машинка жила, двигалась, дышала… У меня были свои маленькие, но почетные обязанности: вдевать нитку в иглу и разыскивать оброненные бабушкой иголки. Я ползала на коленках по полу, вооружившись ножницами, – и, найдя, торжественно вручала бабушке ножницы с прилипшей к ним иголкой… Иногда я забиралась под стол и сидела там на перекладине. Надо мной гулко стучала машинка – словно поезд по мосту… Не помню уже, о чём я думала, куда уходила мыслями, сидя в полумраке, отгороженная от комнаты и ото всего мира длинной скатертью, голубой, в синих цветах… Хорошо помню, что было мне там сказочно уютно и таинственно…
Стучит бабушкина машинка… Любимая музыка моего детства. Порой бабушка откладывает работу и берет меня на колени. Мы сидим, обнявшись, говорим друг другу ласковые слова, смеемся. У бабушки такие тёплые руки. А волосы мягкие и пушистые, они вьются красивыми тёмно- русыми завитками на шее и на висках. А глаза у бабушки синие. Бабушка совсем ещё не старая. Порой она говорит, чтобы подтрунить надо мной: «Когда-нибудь и я буду старенькой, буду ходить с палочкой». Я не выношу этой шутки и тут же начинаю реветь. «Ты никогда не будешь старенькой!»
А сейчас мы сидим, обнявшись, и бабушка шутя тянет меня за нос. «Чтоб не был курносым, – говорит она. – У нас в роду не было курносых».
И мы смеемся…
– Но ведь все бабушки умеют рассказывать сказки! – убежденно говорю я.
– И я когда-то умела… да разучилась, – говорит бабушка.
Я догадываюсь, почему моя бабушка разучилась рассказывать сказки.
Я знаю, что значит синяя татуировка на её левой руке, номер: 65242.
Освенцимский номер на руке моей бабушки. Она ни о чём не рассказывает мне. Но к ней ходят заказчицы. И редко кто не спросит: «Что это у вас на руке, Дарья Лаврентьевна?» Я ещё так мала, что меня не высылают из комнаты, и взрослым невдомек, что я, играя своей куклой, слышу и понимаю, о чём рассказывает бабушка. Понимаю смысл слов «оккупация», «подполье», «гестапо», «концлагерь»…
Я знаю, что моего деда расстреляли фашисты, а Лидуся (моя мама) видела это через щель в заборе. Моя мама тоже была подпольщицей, связной, и ходила в лес к партизанам. Дважды она переходила линию фронта…
И было ей всего четырнадцать лет. Всё это трудно себе представить, глядя на мою совсем не военную, такую нежную и красивую маму… Мне нравится смотреть, как мама чертит свои чертежи острыми-острыми карандашами… Моя мама учится в институте, она будет инженером. А по вечерам она ходит на вокзал разгружать вагоны, или чертит чертежи, чтобы хоть немного заработать, потому что бабушкина машинка не может нас прокормить.
Иногда в нашей комнатке становится особенно празднично: это приходят мамины друзья, студенты, и они вместе готовятся к экзаменам, а бабушка старается накормить их чем- нибудь вкусненьким. Мне в эти вечера разрешается шалить сколько хочу. Любимая забава: выскользнуть потихоньку из комнаты на кухню, к вешалке, и нашить гостям на пальто где попало разноцветные пуговицы…
А ещё к нам приходят бабушкины подруги. Они называют бабушку Дорочкой, Дорусей, «лагерной мамой». Я их всех люблю, они для меня – как наша семья, особенно маленькая кругленькая Маруся и Дора Чёрная.
Это я прозвала Дору бабушкой Чёрной за её прекрасные чёрные волосы, подымающиеся высокой волной надо лбом. И у Маруси, и у Доры Чёрной, и у других – такие же синие освенцимовские номера на руке… Их дружба была их единственным богатством, была их радостью и опорой до последних дней жизни…
Стучит бабушкина машинка… Я сижу на столе и смотрю в окно. Даже не окно, а окошко. За ним – чужой двор, увесистые замки на сараях, пес, днём и ночью гремящий цепью… Балконы, увитые виноградом. Ухоженные нарядные газоны. Ухоженные нарядные дети. Чужая жизнь. Почти сказочная. Ни разу не вызвавшая зависть. Просто чужая. Даже не очень интересная. Непонятный, чуждый мир.
То, что из заоконного – чужого – мира принадлежит нашему – это крыша. Крыша сарая, приходящаяся под самое окно. Крыша, по которой гремит ночной дождь… Крыша, заваленная осенней шуршащей листвой… Крыша, запорошенная влажным, рыхлым снегом южной зимы…
На крыше живут горлицы. Бегают коты и гуляет ветер. Хочется к ним – на