– Ох уж этот буян. Ни минуты спокойно не полежит. Пинается, пинается. Прямо сладу нет. Извел весь. – Я с завистью поглядывала на нее и прислушивалась к себе. Тишина. Стоило всю беременность бегать по консультациям и школам молодых мам, чтобы теперь вот так валяться и ждать приговора.
– Ань, гляди. Тут показатель четыре и два.
– Да что ты. Кошмар какой, – это они про меня.
– Зови врача. У нее кто? Синельникова? Зови срочно! – добрая докторша перешла практически на ультразвук. Сил держаться у меня не осталось, я заплакала, сняла датчики и спросила:
– Что, все так плохо? – она не глядя на меня ответила:
– Да нет. Я не знаю. Сейчас врач придет и все вам скажет. Мы же тут только показатели меряем.
– А четыре и два – это очень много? – с надеждой спросила я.
– Ну, в общем…многовато, – пространно ответила она и вышла из комнаты. По-моему, только затем, чтобы отвязаться от моих расспросов. Дальнейшее закрутилось вокруг меня детским калейдоскопом. Прибежала Синельникова, доктор, которая осматривала меня утром. Она с беспокойством принялась ощупывать меня со всех сторон и прикладывать к животу деревянную трубку. Я замерла и не шевелилась. Я страшно боялась, что мне сейчас сообщат, что ребенка спасти невозможно. Я просто не могла об этом думать, так как вдруг поняла, что не представляю своей жизни без него. Да, сейчас дефолт, сейчас у меня нет денег и, главное, я понятия не имею, что я со всем этим буду делать в условиях тотальной безработицы среднего звена, к коему отношусь. Но ребенок никак и ничем не связан со всей этой байдой. Он должен быть, даже если бы пули свистели у меня над ухом.
– Да, плохие тона, – высказалась наконец врач.
– Четыре с гаком. Чуть ли не …
– Ладно. Не будем о грустном. Какой срок? – раздавались голоса надо мной. Я чутко прислушивалась. Ведь решалась моя судьба.
– Тридцать четыре.
– Бывало и хуже. Готовьте на операцию.
– Что, как, куда… – я взвилась и занервничала. – Меня на операцию? Но ведь еще рано. И я хотела рожать сама…
– Теперь это все неважно. Поедемте, девушка дорогая, на кесарево сечение, а то может быть беда.
– А так… Так не будет? – приставала с допросом я. Меня накрывала паника. Жар сменялся ознобом, озноб переходил в дрожь. Меня довезли до палаты на каталке, на которой было бы крайне прикольно кататься, если бы не драматизм ситуации, и оставили там. Я набрала телефон Дашки и завыла.
– Меня собираются оперировать, – жалость к себе, любимой накрыла меня с головой.
– Как ты? – заботливо спросила она.
– Плохо. Болею, на операцию повезут сейчас. Страшно очень и дико. Вот ты говорила, что мир справедлив. За что мне все это? – я попыталась потребовать ответа у Дарьи, но она, девушка боевая и хорошо знающая все мои ловушки, лихо вывернулась.
– За дело. Я сейчас приеду.
– Тебя не пустят, – злорадно ввернула я.
– Пусть. Но ты знай, что я сижу под окном и жду, когда мне скажут, что с тобой все в порядке. Слышишь? – переспросила она, так как я надолго замолчала.
– Да, – я плакала, – как хорошо, что ты у меня есть. Хоть ты.
– У тебя все есть. Держись, – напоследок подбодрила меня она и скрылась. Я посмотрела на трубку. Звонить маме или не звонить? Волновать ее, зачем? А если что-нибудь случится, то кто ей расскажет? А, Дашка расскажет, легко отмахнулась я и прислушалась к животу.
– Что же ты молчишь? Где же там твои пинки и затрещины? – спросила я у него, не зная, чем еще успокоить себя. Мне хотелось бы знать, что все будет хорошо. Но я никак не могла этого знать точно, поэтому бродила по палате, как по клетке. Вдруг я увидела свое отражение в окне. Как-то стекло так осветилось в лучах солнечного света, что в нем отразилась моя взлохмаченная фигура. Ненакрашенная, угловатая, с темными кругами под глазами, на которые уже черти сколько не наносили никакой косметики.
– Да я уродка! – подумала я. – И что за дурацкий халат?
– Ложимся на кушеточку, Лапина.
– А? Что? – переспросила я. Неужели уже, как же это? А я хотела рожать в октябре. Я училась дышать. Уху-уху-ху. А как же прикладывание к груди после родов? Почему у меня всего этого не будет. Хочууууу!
– Вы Лапина?
– Да, – кивнула китайским болванчиком я.
– Ну так и ложитесь. Все снимайте и вперед.
– Как все? – опешила я.
– Я вас прикрою, – добавила странную фразу она. Я так и видела, как она прикрывает меня голую собой, пока мы перебегаем минное поле больничного коридора.
– Да не бойтесь вы так. Что ж вы вся дрожите? – спросила она с сочувствием, хотя было бы странно, если бы я не замерзла, сидя на металлической кушетке с тонкой простыней и совершенно в неглиже. Вообще интересно, насколько женщина в ситуации родов теряет свою женскую привлекательность. Она может быть хоть какой угодно Мерлин Монро, но в моей ситуации, лежа на этой громыхающей по ухабам кафельного пола кушетке, голой, испуганной и всклокоченной и на нее бы не бросился ни один представитель сильного пола. Такая женская нагота не возбуждает. Интересно, как мужья, пережившие все это, пытаются потом идентифицировать своих жен как привлекательный сексуальный объект?
– Приехали, – объявила медсестра и тут меня накрыло. Я огляделась. Вокруг меня стояли врачи в зеленоватых халатах и с масками на лице. Они напоминали террористов, в их глазах не было ни капли сочувствия. Что я здесь делаю? Господи, я хочу домой. Я не хочу, не хочу, не хочу. Весь мой организм сопротивляется и трясется от страха. А вдруг я умру. Вдруг я прямо сейчас умру…
– Так, гузкой не трясем, – скомандовала моя Синельникова, сняла повязку и улыбнулась мне.
– Чем? – не поняла я.
– Ну что ты? На тебе же лица нет. Нельзя на операцию ложиться с таким настроением. О чем ты думаешь?
– Что я могу не проснуться. Для чего я тогда жила?
– Ну вот, что за ерунда?
– Я не исповедалась. Я не подвела итоги. Не посадила дом, не вырыла дерево, – она наклонилась ко мне и потрогала лоб.
– Я гарантирую тебе, что ты проснешься. Я не господь Бог и не знаю, кому сколько отмеряно. Но ты не умрешь здесь под моим ножом. На моем столе. Для этого нет ни одной причины. Ты мне веришь?
– Да, – проскрипела я, пока в вены мне прилаживали какие-то иглы. От ее слов стало так спокойно и легко, словно чертики страха уползли и уснули. Кажется, начинал действовать наркоз. Или успокоительное. Мне стало даже не просто спокойно, а хорошо-о-о.
– Ты хоть понимаешь, что сейчас станешь матерью? – спросил кто-то на островке моего расколотого сознания. После этого я отлетела и больше не чувствовала ничего. Возможно, этот вопрос мне задала Синельникова, а возможно, что и тот, кто раньше в моем сне предлагал мне сделать выбор. Между жизнью и смертью. И в этом вопросе я выбрала жизнь.
– Тебе было очень больно? – спросила меня потом Марго. Она очень интересовалась, потому что читала, что кесарево сечение – один из самых гуманных способов родить ребенка.
– Сказать больно – значит, ничего не сказать, – честно ответила я. – Когда меня привезли в палату, я еще была в отрубе. Но первое, что я ощутила в этом мире – боль. По ней я поняла, что не умерла.
– Обрадовалась? – уточнила Алина.
– Заплакала, – скорчила рожу я. – Шутишь, конечно. Я бы пустилась в пляс, но оказалось, что не могу даже подняться с кровати.
– Вот видишь! – с умным видом подняла указательный палец вверх Дарья и выразительно посмотрела на Марго. Даша, рожая, честно пыхтела сама и поэтому страшно обижалась, когда кто-то ставил под сомнение мудрость природы.
– Еще неизвестно, как бы она себя чувствовала, если бы рожала, – отмахнулась от Зайницкой Марго. Я