весело принимали христопоклонство. Никто, понятно, не видел в этом поступке ничего серьезного: ну побрызгали на него водичкой, ну, просили Бога еврейским именем звать. Что еще? Крест носить. Так крест на Руси испокон веку на груди носили! И в домах повсеместно кресты и чертили, и резали, и краской наводили. Только теперь, якобы, в том какой-то еврейский смысл надо было усматривать: будто бы кто-то из них себя правильным Богом объявил, а его за это к кресту и приколотили. Да ведь шутка все это! Как до того жили русским обычаем, так и после того дедовским заветам не изменяли. Книг еврейских, по которым будто бы все это христианство было примыслено, не читал и тот, кто знал греческое письмо, а в избы их молельные с нарисованными идолами, заходили только чтобы уговор утвердить. Знала о том Ольга, и хотя не было для нее во всем свете ничего обязательнее ее великого вожделения, что-то неясное, но вместе с тем прочное, точно камень, не давало ей воли пусть и в шутку, пусть понарошку променять отцовскую веру. Но на нелегком пути к своей мечте она уже успела переступить через многое, из чего, собственно, и слагается русская крепость. Потому проканителившись травень, кресень и почти весь червень, в конце концов она решила креститься тайно. Однако без какого-то подтверждения перед Константином своей решительности тоже нельзя было обойтись. В очевидцы, а совокупно с тем и крестители, она определила одного из священников церковки Ильи на Подоле — Григория Полукровки; отец его был евреем, а мать — болгаркой.

Наконец Ольга поняла, что времени больше не остается, и назначила Григорию день, когда она явится для совершения обряда. Поскольку пройти в церковь княгине вовсе незамеченной не было никакой возможности, Ольга придумала обставить все таким образом, будто решила объехать Подол — проверить, своими глазами взглянуть, в полном ли соответствии с княжескими установлениями проистекает там жизнь, порядок ли на рынке, не ропщут ли кузнецы в кузнях, то да се, а заодно и в христианскую молельню заглянуть.

В ночь перед тем Ольга все уснуть не могла, раз двадцать вставала, по горнице ходила, на крыльцо спускалась, за квасом посылала, а когда наконец заснула, то приснился ей сон. Будто ходит по двору ее петух. Петух, как петух, даже и ободранный какой-то, да вдруг как заквохчет он по-куриному, — и снес прямо посеред двора яйцо. Слышала Ольга: раз в сто лет такое случается, чтобы петух яйцо снес. Зыркнула Ольга по сторонам, — пусто на дворе, — и пока не видел никто, бросилась, схватила то яйцо и скорей под мышку затиснула, поскольку знала от тех же старых людей, каково то за яйцо, и что за необычайную особенность оно в себе держит. И вот ходит она с этим яйцом под мышкой, рукой его бережно к себе прижимает, — и раздавить страшно, и выпустить нельзя. А все-то ее спрашивают, что это, мол, с рукой у тебя, не зашибла ли? А она им врет в ответ какую-то околесину, и понимает, что всем ее брех очевиден, а все равно заливается как сивый мерин, потому как нельзя уже отступиться. Проходит так, будто, шесть недель, и чует она шевеление какое-то под мышкой (так, что от щекотки она даже хихикать начала) и писк тихий-тихий. «Что это ты смеешься?» — спрашивают ее. «А так, ничего, смешное вспомнила», — отвечает. И побежала в светелку, заперлась. Достала яйцо, — а оно уж лопнуло, и сидит в скорлупе маленькая такая змейка, а голова у нее цыплячья. Хотела Ольга спрятать своего приемыша в тайном ларе, и чтобы ему о том сказать, только рот открыла, как тот вдруг прямо в ее открытый рот и прыгнул. Испугалась Ольга, а тот изнутри и говорит ей: «Знаешь ты, что я — царь змеиный Василиск. За то, что выносила меня, как мать, буду я по ночам изо рта твоего выходить, чтобы золото тебе приносить, а всех твоих врагов лютой муке предавать. Жить же я в тебе стану, пока в полную силу не войду. Тогда наружу выйду и всем миром для нас с тобой овладею. Будем тогда в супружестве жить, всем родом людским помыкать!» Тут Ольга и проснулась вся мокрая от пота, надо было собираться на Подол ехать, креститься.

И вот теперь уж, вроде, все было сделано… Все Ольгины годы, все ее мысли, все впечатления, все чувствования, все упования соединились в один смысл, в единый порыв, олицетворением которого и явилось это победное шествие в Царьград, венцом которого должно было стать… По прошествии многих лет, быть может, кто-нибудь сказал бы: «Русская княгиня думала о том, что в результате такого союза ни Хазария, ни Болгария, ни кто бы то еще уже не смог бы представлять угрозу…» А другой сказал бы: «Ольга думала, что колоссальные потоки золота…» Да ни о чем таком она не думала. Она двигалась по самой ли ею проложенной колее событий или же по пути проторенном не без помощи высших сил (как угодно), подгоняемая с юных лет нависшим над ней батогом честолюбия, и даже золото для этой страсти было не целью, а всего лишь средством для достижения (как ей верилось) душевного покоя, утоления, которое бывает даруемо тому, кому удается осуществить назначенное.

К тому же большую часть путешествия княгиню изводил понос; впрочем, возможно, ей же во благо, так как страдания желудка невольно гасили терзания души и разума, последние недели превратившиеся в муку мученическую. Эта широкая водная дорога впервые вела Ольгу, и каждый день перед ней полотно жизни было выткано новыми образами. Но ничего из них она, почитай, и не разглядела. Самым памятным впечатлением осталось хлестнувшее ее ощущение нового страха. Это случилось на первом пороге, носившем недвусмысленное имя — Не спи. Все, кто вместе с Ольгой находились в лодье были высажены на берег для того, чтобы Ольгины вои по пояс в воде, осторожно ощупывая ногами дно, могли провести судно вдоль берега. Но княгиня отказалась покидать лодью, полагая, что тем самым даст понять как важно торопиться. Ее пытались увещевать, но она осталась непреклонна в своем в общем-то самодурстве. Удовольствие находиться в двигающейся рывками лодье, когда в ее бока, в корму то и знай стучали шесты, направляя ее движение, — сомнительное. Но Ольга, согласно своему характеру, упрямо сносила эти добровольно взваленные на себя тяготы. Вдруг ужасный удар (какого-то камня, сокрытого под водой) так тряхнул лодью, что Ольга, круша своим телом шелковый шатер, полетела за борт. И если бы ей не случилось каким-то чудесным образом запутаться в снастях, никак, расшиблась бы она до полусмерти о заливаемый кипящей водой гранит. Уже после того, как под гудение мужских голосов и редкие бабьи вопли тело княгини была выпростано из спасительных пеньковых ужищ, когда уж стало очевидным, что угроза миновала, Ольге и явился тот безызвестный прежде страх. Да только приужахнулась она не мысли о проскочившей стороной смерти, а тому, что случись что, и все ее многосложные усилия, самопожертвования, все мытарства, все оказалось бы напрасным… Но вместе с тем этот случай в одночасье переборол недавнюю лихорадку ее чувств: как всегда случалось в моменты риска, опасность призывала к действию все самые потаенные силы, делала ее находчивой, собранной, безжалостной.

После того не только на последующих шести больших порогах, но и на малых Ольга безропотно покидала лодью и ковыляла по камням, вслушиваясь в странную мелодию, прячущуюся в однородном, казалось бы, звоне цепей восьми десятков рабов из числа покаранных древлян, которые и должны были составить главный гостинец императору Константину.

А во дворце императора Константина вместе с появлением княгини из Киова[331] ждали, конечно, подарков, ждали рабов, но восемь их десятков вряд ли могли умерить голод огромной империи.

Константин пребывал в самом приютном, самом нарядном зале (как ему казалось) в Схолах, на стенах которого каким-то чудом удалось сохраниться после двадцати четырех лет узурпаторства армянина Романа непревзойденным творениям Богом одаренного мозаичиста Анастасия, изображавшим едва ли не всю биографию отца Константина — Льва: вот он на боевом коне, вот с восковой дощечкой и стилом в правой руке, возведя горе одухотворенные очи — создает богоблагодатный канон, вот он же охотится на… (ну, может быть, здесь некоторое допущение) на львов. Это был уютный семейный вечер, поэтому, помимо жены Константина Елены, здесь находилось не более двух десятков человек. Что ж, в недавние времена он тяготился пренебрежением к себе окружающего общества, теперь обузой представлялось то самое внимание, о котором он грезил в своих уединениях под заступничеством финикового сикера, иногда в соседстве с одиноким соглядатаем, скрывающимся в каких-нибудь кустах. Даже прежних одежд не мог теперь себе позволить Константин; вот и сейчас на его слабое потное тело была напялена если и не стоящая колом золотая попона скарамангия, то все равно отвратительно тяжелое и жесткое от обилия металлического снаряжения многослойное одеяние.

Василевс Романии сидел за низким столиком лимонового дерева, в пух и прах изукрашенном драгоценными инкрустациями, против своей Елены, которая за последний год изрядно пополнела и взяла в обыкновение столь неумеренно употреблять украшения и краски для лица, что сейчас ему казалось, будто перед ним находится раскрытый широкий сундук из мутатория[332], из радужного нутра которого на него чуть насмешливо смотрят два карих выпуклых глаза. Их разделяла стоявшая на столике шахматная доска, и они, лениво перебрасываясь короткими фразами, также неспешно

Вы читаете Русалия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату