— Пришла. Вижу.
— Эй, Овсень, «Щучку» давай! — прокатился бойкий румяный голосок какой-то запьяневшей и распалившейся от собственного пения бедовой бабочки. — Девки, бабы, ну-ка «Щучку»!
Окрики мужских голосов, донесшиеся из-за спины князя сквозь сладкопевное кликушество удалой «Щучки», не вызвали в нем никакой заинтересованности, в то время, как большинство шей круто изогнулось в направлении приближающегося шума. Святослав знал, что это вывезли на праздник (после долгих уговоров) его мать, что все зычные понукающие голоса принадлежат вершникам, оцепившим повозку княгини и разгоняющим перед нею бесшабашную праздничную толпу, а вот эти сиплые особенно злобные выкрики испускает Стражимир, чья голова среди бритых голов его товарищей выделяется длинными до плеч волосами, которые он отрастил в знак печали по своему брату близнецу, легшему костьми где-то там же, где и сыновья Рулава… Святослав и не оглянулся.
— Ты все на Предславу пялишься, — несколько сальным голоском заметил Русай. — Чего, глянулась?
Святослав даже несколько растерялся, что никак в особенности его характера не входило. Дело в том, что в эту минуту он как раз сам себе пытался ответить на вопрос, что же понуждает его глаза вновь и вновь возвращаться к свету того лика. Девка самая обыкновенная. Коса долгая… Ну и что?
— Так чего, идем к тем кулачникам, или как? — уже нетерпеливо окликал Святослава его товарищ. — Пошли, зададим им зорю! Или… если будешь здесь стоять, баб слушать, я сам тогда пойду…
— Да… Чего там… Пошли.
В этот момент запряженная тройкой каурых лошадей, светло рыжих с едва ли не красными гривами и хвостами, расписная повозка Ольги, обведенная шумливыми охранителями, выворачивая с правого края, вкатилась в поле зрения князя. Сидящая в ней мать как обычно была сосредоточена на чем-то видимом ей одной, зато другой острый и клейкий взгляд, точно изворотистый полоз, ловко прошил колышущуюся толщу нарядных людей, с тем, чтобы впиться в Святославовы очи. То была Малуша. В один миг князь вспомнил огромную тяжелую грудь с широченными темными сосками, висящую едва ли не у самого пупа, узкую горбатенькую липкую спину, неохватное седалище и оплывшие жиром ляжки на коротеньких и тонких, как лучинки, голенях… и этот сучий запах, и черные масляные чужеплеменные глаза… Когда же его внимание вновь возвратилось к лику Предславы, к ее высокому будто сияющему челу, перехваченному широкой шелковой повязкой, от которой на плечи ниспадали вышитые ленты, тогда и цветущий на упругих щеках румянец, и взор, синий, как у самого Сварога, в котором, словно на вышитых лентах девичьего венца, были запечатлены и земля, и небо, и солнце, и звезды, и то, что нельзя видеть глазами и потому невозможно назвать, тогда все в том лице представилось князю исполненным особенного значения, и тотчас же огненная искра стыда, родившаяся в каком-то потаенном уголке сердца, мучительно-жгучей волной накрыла все его существо, огнем обожгла растерявшееся тело. Стыд породил злость на самого себя. И та, не находя выхода, развернула Святослава и погнала прочь от бабьей толпы столь нежданно-негаданно, что вдруг оставленный товарищем Русай даже рот разинул в глубокой озадаченности.
Великая чистая облачная простыня, все утро занавешивавшая небо, ближе к полудню стала раскрываться, и вот уже только рваные лоскуты ее низко над восточным небоскатом нес оживившийся ветер. Синь явленной миру высоты поднебесной была столь ослепительной, а катящийся по ней светозарный Хорс столь беззаботен и ясен, что могло бы причудиться, будто это ядреное лето, если бы не разодевшиеся в пурпур леса, разрядившиеся в шафранные шелка долы, процветшие в лучистых улыбках Дажьбога вовсе сказочными огнецветными красками.
Раскатистые удары огромных бубнов раздались на горе Рода. Им ответили рога на горе Щековице. И на Киевской горе. Среди забавляющегося люда каждый гуляка хоть на миг, но поднял лицо к небу, хоть одним только словом, но приветил своего создателя — синеглазого Создателя Мира. Помалу народ стал оставлять прежние занятия и потихоньку подвигаться ближе к священному холму, на котором время от времени оживали глухие широкие пробирающие до самого сердца звуки, пробуждающие благоговейное дрожание неизмеримого ярко-синего кристалла воздушной бездны. Стаи и стада ближних и дальних торжественных перегудов откликались в ответ, пеленая бескрайнюю русскую землю паволокой заповедных звучаний.
И пока в киевском посаде кто-то забавлялся беганьем наперегонки или гусельными наигрышами, а в самом городе на рыночной площади иные мерялись силой в борении или отплясывали нечто невозможное под бренчание домрачей и пиликанье гудочников, под Священной горой уж собралась народа тьма- тьмущая. Волхвы Рода-Сварога наверху выстроились перед величественным четырехглавым изваянием, обведенным слабо дымящейся крадой, и затянули протяжными голосами: «Ты одно с Ним. Ты и Он — одно». Внизу волхвы храма Хорса, как и первые с длинными пучками волос на тщательно выбритых головах, взявшись за руки, вычертили коло[373], саженей пяти в поперечнике, в середине которого точно замерло в ожидании привычного движения старое тележное колесо. Двадцать четыре волхва храма Дажьбога на плоской вершине соседнего холма подобно белым каменным столбам в почтительной недвижимости дожидались назначенного срока.
И срок настал. Высокий сильный протяжный голос на горе Рода затянул распев.
Покачнулось лежащее на дне долины белое коло взявшихся за руки служителей Хорса и медленно- медленно двинулось посолонь[374] вокруг будто тоже ожившего старого тележного колеса. И стронулись с места желтые холмы, и шевельнулись красные леса, и лениво, как бы нехотя, редкие облачка, потерянные в лазурной пучине, влились в то же круговое течение вечного Возрождения и непреходящей Жизни, непрерывно повторяющего своё движение круга Мироздания.
На ближнем холме ожили — завертелись на месте, воздев руки горе, неспешно набирая витки, раздувая в кружении своем широкие белые рубахи, ревнители Дажьбога.
