всю личность целиком, стало быть, и ее знания».
«Мой муж — из тех, что сидят за дальним столом, — продолжала размышлять Элеонора, — ни описания анкерной сваи, ни вида на Магелланов пролив я никогда в нем не обниму, я обниму в нем лишь горы замыслов, возвышающихся над лесом цифр». Ее поражала таинственная сила, благодаря которой он с легкостью обеспечивал себе процветание. О да, она очень любила его, только бы он не лишал ее свободы.
Шум в зале постепенно усиливался, хмель разгорячил головы, за дальним столом кто-то резко отодвинул стул, рассказы моряков стали откровенно хвастливыми, а один из них вдруг умолк, пристально глядя перед собой.
Элеонора расхохоталась при мысли о том, что в подпитии люди поменялись ролями: у этих появились медлительные взгляды, а у тех — стремительные движения.
У нее чуть кружилась голова от безудержного веселья. Каких только событий не пришлось ей нынче пережить! Однако она даже не предполагала, что еще ожидало ее в этот день.
Началом послужил крик вбежавшего в зал человека, сразу прекративший и речи, и движения:
— Это они, они! Корабли Тейса де Волфа!
Не успел он договорить, как все тотчас стремглав хлынули к окнам, будто кто-то взял и приподнял трактир с другого боку. Элеонора попала в самую толчею.
— Что происходит? — спросила она кого-то, одновременно пытаясь оттолкнуть его от себя.
— А вы не знаете, барышня? Корабли вернулись с Явы! Их ожидают уже полтора месяца. Гляньте-ка вдаль.
Да, вдали можно было различить приближающуюся флотилию кораблей из двадцати, они шли в четком строю, по сравнению с ними весь прочий транспорт на реке Эй, казалось, нервозно суетился.
Уже на таком расстоянии ощущалась неудержимость их приближения. Они подходили как победители.
Корабли шли за флагманом на всех парусах двумя стройными колоннами. Можно было подумать, что они не зависят от природных стихий и даже подчиняют их себе. Отчасти так оно и было, ведь паруса их ловили ветер, а носы раздвигали воду.
И чем ближе они подходили, тем радостней становилось на душе. Их суровый вид по мере приближения смягчался благодаря воздушной легкости надстроек, которые выступали с каждой минутой все отчетливей, а также благодаря легкому перебору бриза по краям парусов и среди такелажа — гигантов словно бы охватило волнение.
Когда же от сильного порыва ветра корабли на мгновение вдруг накренились, точно желая пуститься в пляс или сказать: мы отнюдь не столь неуклюжи, как вы думаете! (похожими, но по сравнению с этим бестолковыми движениями больших корабельных часов восхищались, вероятно, сто лет спустя), — когда, наконец, повсюду на мачтах и реях стали видны человечки и флажки веселых расцветок, тогда первоначальная суровость вполне сменилась радостью возвращения, тогда Элеонора поняла, что корпуса кораблей, издали выглядевшие неповоротливыми, при ближайшем рассмотрении были произведениями большого искусства, великолепной, дивной гармонией канатов и дерева, ковчегами, где хранились ценнейшие сокровища, богатство целого города, целой страны.
Сердце Элеоноры забилось от волнения, когда она увидела, что народ обуяла восторженная радость. Сотни людей бросили работу, набережные Эй заполнились густыми толпами, будто весь город явился сюда ликовать и размахивать руками, будто весь Амстердам обернулся ярмаркой. Посетители трактира тоже устремились на улицу.
А Элеонора? «Душа — паруса человека, — подумала она, — стоит наполнить их ветром, и нас увлекает прочь, но мы вынуждены убирать их, вынуждены таить. Не таи своих мыслей, но таи свою душу».
Она покорно дала увлечь себя радостным танцующим толпам.
Это был воистину народный праздник, всенародное ликование по поводу того, что касалось каждого. Праздник, точно молния, ударивший в сердца. Господин и слуга, продавец и покупатель, женщина и рыбак, все как стояли за прилавком да у корыта, в рабочих блузах, фартуках, передниках, так теперь и плясали, прыгали да веселились. Дети собирались в стайки и, подражая родителям, вопили во все горло, а малыши просто махали руками.
Элеонора, воспламененная всеобщей радостью, прокладывала себе путь через толпу, словно горящий факел. Чужие руки тянули ее вперед, только увернется от одних, другие уже тут как тут, привлеченные стремительными движениями и пылающим лицом в ореоле локонов и лент. В порыве родственных чувств она всех без разбору обнимала за шею, прижималась щекой к щеке и кричала:
— Вперед, мой милый, вперед!
Несколько раз она подолом шелковой нижней юбки осушала слезы у какой-нибудь молча сидевшей в сторонке женщины и ласково увлекала ее за собой в праздничную толчею. Всегда ведь находятся люди, которым важные события приносят горе.
Между тем часть людей разместилась у самой воды на ступеньках набережной и на пришвартованных к ней судах, доверху облепила высокие мачты, ветви деревьев и различные деревянные сооружения, образуя плотный заслон и наблюдая за каждым движением флотилии — за тем, как постепенно убирались и закрывались на реях паруса, как корабли один за другим разворачивались по ветру.
Наконец они стали бросать якоря, грохот бегущих сквозь клюзы якорных цепей явственно прокатился над водой. И вот они замерли на месте, эти красивые звери.
Словно мартышки, начали спускаться по вантам маленькие человечки, было видно, как они выстроились на палубе, вероятно для смотра или расчета, а затем под громкие восторженные крики матросов над каждым кораблем на верхушке самой высокой мачты затрепетал на ветру большой флаг.
Этот флаг был особой привилегией Объединенной Ост-Индской компании, ни до того времени, ни после такой привилегии не существовало. На флаге было изображено алое сердце на белом поле. Сердце взвилось вверх, и матросы проводили его взглядом.
— Пойдем со мной, — сказал моряк, который обнял Элеонору за талию, предварительно вытерев руки о свои штаны, — пойдем со мной, теперь женщинам дозволено подняться на борт!
Элеонора разрешила взять себя за руку, и они поспешили сквозь толпу, по стенам шлюзов, по Слейпстейнен к Схрейерсторен, путь им уже издали указывал невероятный шум.
В этот день повсюду смеялись больше, чем в обычные дни кричали. То и дело слышались взрывы смеха, низкого глухого смеха мужчин и высокого пронзительного смеха женщин. Иногда вперемежку.
— Что здесь происходит? — спросила Элеонора своего спутника.
— Здесь грузятся женщины, желающие попасть на корабль. В аккурат отчаливают.
Одна лодка, в которой сидели тридцать-сорок женщин, после сильного толчка отвалила от набережной под возбужденный визг пассажирок. Чуть дальше стояла другая лодка, обе ни дать ни взять огромные, подвижные, дышащие морские анемоны с венчиком из плеч, рук, шей, голов и причесок. Они покачивались, и пели, и склонялись над водой, которая отражала их и обдавала брызгами.
Как у махрового цветка вся чашечка сплошь заполнена лепестками, так и лодка была до краев заполнена женщинами, те, что в середине, лежали, прислонясь к спинам сидящих у бортов. Пяди свободного места и то не увидишь, ибо даже в полную лодку прямо с набережной из толпы умудрялись зашвырнуть еще двух-трех женщин. И при каждом таком броске сердце у всех замирало от ужаса и восторга.
Тем не менее они словно бы умоляли об этом — женщины, бесконечно длинной вереницей медленно продвигавшиеся вдоль набережной.
Выглядели они франтихами, будто нарядились ради праздника, хотя на самом деле этот свет темных переулков пришел сюда в рабочей одежде.
С обычной своей непосредственностью они оживленно болтали, и чем ближе к ступенькам лестницы, где здоровенные мужчины неутомимо передавали этих красоток с рук на руки, помогая им попасть в лодку, тем пронзительней становились женские голоса, тем громче звучал женский смех.
Собравшийся народ обращался с ними совершенно по-дружески и с гордостью ими любовался, поскольку были они национальным достоянием.