играть с ним в войну «на тах-тах-тах», повсюду за ними увязываясь и ни на минуту не позволяя остаться наедине с сестрой.
Ее терпению и вовсе пришел конец, когда Гене однажды, оставшись дома один, старательно подышал на зеркало в сестрином трюмо и детским пальчиком вывел по запотевшей поверхности хорошо всем известное слово из трех букв, причем не «мир» и даже не «ухо».
Слово, к удивлению ребенка, тут же исчезло. Но не бесследно. Назавтра сестра, занимаясь утренним макияжем и выщипывая брови, приблизилась к зеркалу настолько, что от дыхания оно естественно запотело. И ее взору предстало ясно проявившееся послание младшего братца. Так домашние узнали, что мальчик, оказывается, уже умеет писать…
Его выдрали все тем же витым шнуром от электроплитки, и это снова заставило Генса Рыжука задуматься о жертвенности – на сей раз на поприще маргинальной литературы.
В целом же родственникам юного Рыжука было не до него. И он рос, предоставленный себе и улице, по которой, со слов учительницы начальных классов Зинаиды Ивановны, этому Рыжуку только бы собак гонять.
Глава вторая
ВИТЬКА ОТМАХ И МУСЬКА-ДАВАЛКА
Вечером, как с того света, позвонила его попутчица.
Понятно, что, погрузившись в воспоминания, Рыжюкас про нее напрочь забыл. Подвернулась она тогда вполне кстати, но теперь в
Допотопный телефон в коридоре тарахтел длинно и злобно, как гоночный мотоцикл. Потом в трубке что-то зашипело, и телефонистка сильным, но приглушенным голосом пропела про Волгу, у которой нет конца; тогда Рыжюкас понял, что это не телефонистка, а по «Русскому радио» передают старую песню Людмилы Зыкиной.
Зыкина замолчала. Местная телефонистка металлическим голосом сообщила по-литовски:
– У вас «земля» на линии.
Наступила тишина. Рыжюкасу стало неловко, будто это он был виноват, что на линии «земля».
– Говорите с Калининградом. Соединяю… Алло… Слушай, мне кажется, я сошла с ума.
Это была уже не телефонистка, и Рыжюкас ответил:
– Малёк, это ты? Умница, что позвонила. – Судя по всему, она разыскала номер телефона сестры Рыжюкаса по междугородней справке. – Я очень рад, – соврал он.
– Алло… Что ты говоришь? Тебя плохо слышно.
– Я говорю… – Рыжюкас посмотрел на себя в зеркало и повысил голос: – Я говорю, что несказанно рад.
– Это я рада, что до тебя дозвонилась. Хотя и не знаю зачем… Между прочим, я сама никогда никому не звоню. Но на тебя почему-то запала…
Его физиономия в зеркале вытянулась и стала тоскливой.
– Меня посадили на пятнадцать суток, – пошутил Рыжюкас. – Тут нет телефона…
– Блин, это в
– У меня нет и никогда не было бабушки…
– Можешь оставить свою иронию при себе… Но неужели не ясно, что если девушка тебе сама позвонила, то можно хотя бы разговаривать с ней по-человечески?
Рыжюкас напрягся. Откуда у них эта настырность? Молодая ведь еще девица…
– Что-нибудь случилось? – Рыжюкас проявил осторожный интерес.
– Ничего особенного… – На том конце провода повисла пауза. – Послушай, а ты не можешь приехать? – спросила она, и теперь ее голос показался ему вкрадчивым. Но ненадолго, так как она сразу перешла в атаку:
– Да, да! Конечно же! Ты должен не-ме-дле-н-но! приехать.
– Зачем? – нечаянно спросил Рыжюкас, уж никак не собираясь задавать вопросы, на которые не может быть ответа.
– Чтобы забрать меня отсюда.
– Почему тебя кто-то должен забирать?
– Я больше здесь не могу находиться ни одной минуты. Я не хочу даже видеть этого придурка…
Ах да, она же ехала в Калининград – выходить замуж. Кажется, у мужа ее сестры есть приятель, то ли Валик, то ли Дима – военный моряк и настоящий принц ее голубой мечты… Они все собираются замуж за Будущего Принца. У них у всех ничего не получается. В лучшем случае. А в худшем… они выходят замуж.
– Слушай, я целых три дня догоняла…
– Кого?
– Причем здесь кого? Ну тумкала, думала по-вашему. Ну конечно же! Она «догнала». Она «дотумкала», что ее ждет с этим ревнивым «придурком»… Который за три дня ее уже достал своими подозрениями и запретами… Она решила все бросить и уехать. Но для этого ей нужно, чтобы Рыжюкас приехал и забрал ее. Она боится и с ним пролететь…
Ну да, подумал Рыжюкас, все они теперь боятся только
– Я не могу приехать, – сказал он довольно грубо, но, почувствовав перебор, вернулся к начальной шутке, – потому что… Потому, что пилю дрова.
– Что за бред? Какие еще дрова?
– Обыкновенные березовые дрова. Здесь все пилят березовые дрова. По три кубометра в день на клиента. Это называется трудовым воспитанием… – Рыжюкас виновато улыбнулся своему отражению и замолчал, соображая, как бы тут помягче выскользнуть…
Но на том конце провода снова голосом Зыкиной запела телефонистка.
Насчет собак его учительница была, конечно, права. Хотя никакой улицы вовсе и не было. А были три десятка дворов – от базара до окраинной Тарзанки, как называли глубокое озерцо в заброшенном карьере. До войны там брали глину для польского кирпичного заводика.
Здесь шестилетнего Генса научили плавать, как это и положено, швырнув котенком в ключевую пучину.
Под водой было тихо и гнусно, как в сыром погребе. Рыжуку тут же захотелось наверх. Он и стал медленно всплывать, переворачиваясь через голову, как космонавт в невесомости. Потом вокруг посветлело, он дернулся и увидел солнце. Тогда он заорал. Он орал, захлебываясь, и колотил по воде ногами и руками. И вдруг пополз по ее поверхности к противоположному берегу, как колесный пароход, под дикий хохот пацанов на крутом берегу…
Во дворах у него не было и трех однолеток. Больно уж неурожайным случился последний военный год, когда он появился на свет. И в школе не было пятого и шестого классов. Те пацаны, что должны были ходить в пятый и шестой, шугали по утрам голубей, продавая «чужаков» на базаре, и воровали с возов сено для кроликов (кролики были
Старшие неумолимой считалкой мальчишеской судьбы были поделены на пацанов, или
«Клаусик» – по-литовски «слушай», «клаусиками» пацаны с откровенным презрением называли литовских и польских сверстников, которых жило во дворах в то время, может быть, втрое, если не впятеро меньше, чем русских. Но разделялись тогда не по национальности или языку, а по степени послушания.
Послушные «клаусики» мало интересовали Рыжука, ходившего в русскую школу.
Они тихонько, как цыплята, сидели за глухими, добротной доски заборами, крашеными почему-то в