одинаковый коричневый цвет. За этими заборами они играли в прятки и «двенадцать палочек», родители не пускали их на Тарзанку, где можно было утонуть. Их вообще никуда не пускали, потому что вокруг были
Впрочем, с одним из «клаусиков», его звали Рудольфом, судьба свела Генса довольно близко. Виною тому был его мимолетный «роман» с ровесницей Рутой, младшей сестренкой Рудольфа.
За городом взорвали энергопоезд, света в домах не было, а у керосиновой лавки напротив базара выстраивалась бесконечная очередь. Из экономии соседи собирались вместе, зажигая одну керосиновую лампу на несколько семей. Вот к семье Руты и Рудольфа и зачастила мать Генса, прихватывая с собой и сынулю, упиравшегося, как козленок на веревке.
Из глубин громадного буфета с резными дверцами и фигурными стойками, как у катафалка, тетя Рудольфа извлекала плоскую самодельную коробку с разграфленными листами картона, размером с противень, и множеством маленьких картонных квадратиков с цветными рисунками зверей. Называлось это «зоологическое лото».
Раздавали по две-три большие картонки, и нужно было быстрее всех закрыть их маленькими квадратиками.
– Жирафа!
– Бегемот!
Играли на семечки, Рыжук почти всегда выигрывал.
Рута, сидевшая за столом напротив, бросала на него восхищенные взгляды и томно закатывала глазки. Присутствие в доме юного Робина Гуда, лазутчика из стана шпанюков и хулиганов будоражило девичье воображение.
Их тайный роман развивался стремительно, и вскоре они, выбрав момент, когда родители отвлеклись, удалились в детскую комнату, где без обиняков занялись (он, спустив штанишки на бретельках, она – задрав платьице) вполне традиционным для юных влюбленных шестилетнего возраста сеансом сравнительной физиологии. За этим занятием они и были застуканы Рутиным старшим братом, который родителям их не выдал, но проказников шантажировал этой угрозой несколько лет.
Потом у «клаусиков» появились велосипеды, ездили на которых они только под присмотром родителей.
Купили велик и Рудольфу. Желание Генса хоть разок прокатиться на сверкающем никелем чуде было столь сильно, что однажды, уже третьеклассником, он подрядился переписывать Рудольфу шпаргалки. По три микроскопическими буковками листика – за круг вокруг двора на новеньком «ХВЗ» с ручным тормозом и динамкой.
И вот, звеня в душе, как велосипедный звонок, Рыжук катит по дорожке, торжествующе поглядывая по сторонам. Но вокруг, как назло, никого, и, не удержавшись от соблазна, он, нарушив уговор, уезжает в чужой двор, чтобы лихо промчать по нему, к зависти пацанов, игравших в лапту.
Но что это?! Пацаны, словно сговорившись, не обращают на его появление никакого внимания.
Им наплевать на велосипед!
И тут Гене пошел на безусловное преступление. Подкатив к Витьке Отмаху, главному дворовому заводиле, он соскочил с седла и протянул тому руль:
– На! Только два круга, велик не мой…
Но Витька Отмах равнодушно отвернулся:
– Выслужился, так и катись. А я не умею.
Рыжук оторопел. Чтобы Витька Отмах, дворовая прима, не умел кататься на велосипеде?!
В этот момент к ним подбежал Ромка Чижик:
– Отвали!
Вырвав у Генса велосипед, он сходу вскочил в седло и с истошным воплем помчался по площадке. Едва докатив до середины, налетел на зазевавшегося Зигму, грохнулся оземь. Велосипед ударился о камень и жалобно зазвенел. От этого удара Гене сжался, казалось, даже почувствовал, как больно велосипеду. Он кинулся к нему, но не тут-то было! Зигма уже взобрался на дорогую машину и мчал, вихляя рулем и дурачась – под хохот и свист пацанов.
Рыжук побежал за ним, стараясь ухватиться за багажник, и громко заревел от ужаса и обиды. А Чижик, очухавшийся после падения, выскочил Зигме наперерез и, изловчившись, сунул в колесо палку. Раздался скрежет выламываемых спиц, и Зигма рухнул, подминая под себя никелированное сокровище…
Все было кончено.
Пацаны разбежались. Ничего не видя вокруг, плохо соображая, что делает, Гене сел на землю и принялся булыжником выпрямлять искореженное колесо. Подошел Витька Отмах.
– Дай мне… – Он легко взвалил останки велосипеда на плечо. – Пошли.
Подойдя к палисаднику Рудольфа, огороженному высоким коричневым забором, Витька Отмах тяжело размахнулся и перевалил велосипед во двор.
– Пусть они им подавятся… Скажешь, что это я.
Обида на пацанов улетучилась быстрее, чем высохли слезы. Но не забылись ни липкий привкус нескольких минут дешевой велосипедной радости, ни презрительный свист пацанов, их вопли и улюлюканье…
Впрочем, прокатиться по жизни с никелированным звоном Рыжука еще не однажды подмывало, даже когда приходилось ради этого и поупираться, и попрогибаться. Несмотря даже на то, что все его попытки неизбежно заканчивалось треском выломанных спиц.
В шпаргалках пацаны не нуждались – никто из них не протянул дальше пятого класса, оставив вместе с изрезанной школьной партой мечты о Клайпедской мореходке, куда принимали только после семилетки. У них никогда не было велосипедов. И чужих дворов не было, как не могло быть деления на свое и чужое.
Лихая ватага, кодла человек в сорок переростков, набивавших голодное брюхо ворованными огурцами, всегда непримиримых и злых, признававших одну только страсть, одно преклонение, одну справедливость и один восторг: небо с сизыми, улетавшими в точку почтарями…
Главным голубятником был Дурный Генюсь.
Он жил в трех дворах от Тарзанки в латаной кусками жести и толя развалюхе – добрый дурачок лет тридцати со скрюченными пальцами и повернутой вбок головой. Лучшая голубятня была у него. Лучших почтарей держал Дурный Генюсь в будке с хитрыми засовами, обитой цинковым железом.
Когда пацаны гурьбой валили мимо, он запирал будку и тащился поодаль, неотступно, как бездомный щенок. Пацаны гнали его прочь, выдергивали полынь с корнями и швыряли в него, как шугают голубей.
Потом пацаны, сняв рубашки и повязав их рукавами вокруг пояса (чтобы не отмачивать вечером возле колонки влепленный в задницу заряд соли), «обслуживали» сады и огороды по дороге к Тарзанке, а Дурный Генюсь сидел в канаве и ждал, терпеливый как пастух. В чужие сады пацаны его не пускали: от погони юродивому не уйти. Но потом, кинув ему яблоко или грушу, орали: «Атас, Генюсь, легавый!», и валились в траву от хохота, глядя, как, дико озираясь, он жадно уминает ворованный фрукт.
Жестокими и злыми были эти шутки, и сердце юного Рыжука обрывалось от сострадания к дурачку, который даже ворованную картошку ел сырой.
Вечерами ходили дразнить «Клаусов», как прозвали пацаны команду пришлых великовозрастных увальней. В хромовых сапогах, в толстых шинельного сукна френчах с накладными карманами, с чирьями на красных шеях, выпиравших из грубых воротников, с бутылями самогона в оттопыренных карманах, они, как тени, сползались в сумерках к дворничихиному подвалу. Откуда они выползали, на каких хуторах отсиживались после войны эти здоровые битюги, было непонятно: «лесными братьями», как, впрочем, и партизанами-освободителями, их тогда еще никто не называл.
«Клаусы» подвешивали на сук дикой груши лампочку-времянку, выносили лавку для длинного верзилы гармониста, которому некуда было пристроить свои несуразно торчащие врозь ноги. А потом топтались бесконечно и нудно, все на один манер пришаркивая и тиская своих непонятно откуда взявшихся девиц в