над своим усовершенствованием…» (Там же: 414). Истинные мудрецы терпеливо ждут, «когда поднимется занавес, т. е. когда спадет перед ними завеса вселенной» (Там же: 421). С учением Сен-Мартена Жуковский познакомился еще в юности (через своего володьковского соседа барона Черкасова). Почитателем и переводчиком Сен-Мартена был И. В. Лопухин — наверное, самый авторитетный для Жуковского в молодые годы религиозный учитель.
Ср. «Он ко мне не пишет» из баллады с «он ко мне писал» из статьи.
Ср. «последний зов любви в пределах здешнего мира на свидание в жизни вечной». Знаменательно, что уже в «Ундине» Жуковский интерпретирует явление призрака возлюбленной как явление освобождающей смерти (вывод, прямо противоположный назидательной «Людмиле»!).
Ср. в высшей степени характерное для Жуковского признание из письма к Гоголю «О смерти»: «… опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом» (Жуковский 1902: X, 74).
Ср. его статью «О меланхолии в жизни и в поэзии» (1845). Характерно, что одновременно с «Одиссеей» поэт переводит Новый Завет. Как известно, поэма Гомера не раз становилась предметом христианских интерпретаций (см.: Lamberton; Finsler; Stanford; Clarke; Bloom).
По сути дела, перевод Жуковского должен был стать тем же, чем стал фоссовский перевод для немецкой культуры конца XVIII века: обогащением национального языка и преображением национальной поэзии.
Как указывает Егунов, на фоне европейских потрясений конца 1840-х годов «политическую окраску получила концепция Гомера как умиротворяющего, благочестивого поэта, которого можно противопоставить „болезненной“ европейской современности — взгляд представителей охранительного лагеря, соответствующий и линии, проводимой министерством народного просвещения» (Егунов: 379). «Заказ» на «Одиссею» можно также назвать заказом на национальный эпос. См. о переводе Жуковского в контексте поисков русского национального эпоса в 1840-х годах: Егунов: 356; а также: Янушкевич: 253–254.
О том, как искажал Жуковский Гомера, существует целая литература (ее апофеоз — книга А. Н. Егунова). Между тем критика перевода, важная с точки зрения эллинистов, является мало пригодной для понимания «Одиссеи» Жуковского (за исключением случаев сознательного отступления последнего от текста оригинала, доступного поэту в немецком подстрочнике Грасгофа). См. обзор рецензий на перевод «Одиссеи» в: Черняев: 133–177.
Ср. из письма Вяземского: «Тебе непременно должно было так дописать последнюю главу своей жизни. Дюссельдорф [город, где Жуковский начал свой перевод. — И.В.] сливается прекрасными оттенками с Белевом [то есть с родиной Жуковского. — И.В.]. Промежуток есть блестящее и отчасти назидательное странствие, Одиссея, из которой вышел ты героически чист и невредим — это прекрасно! Но пора было свернуть паруса и пристать к берегу. Все это вместе делает из твоей жизни полную и прекрасную епопею, редкое и утешительное явление в наше время насильственных, обрывочных событий» (Вяземский: 39).
«Москвитянин» внимательно следил за ходом работы Жуковского (1842–1849), превратив последний в особую символическую тему, разрабатываемую на протяжении нескольких лет: ср., в частности, публикацию письма Гоголя с симптоматичным названием «Об Одиссее, переводимой Жуковским», упреки маловерам, думающим, что Жуковский никогда не закончит свой перевод, поздравление публики со свершившимся наконец переводом и т. д. Параллелью к работе Жуковского «Москвитянин» считал труд Гоголя над вторым томом «Мертвых душ». Оба произведения связывались друг с другом и самими авторами: Гоголь называл второй том своей поэмы «ступенью» к пониманию «Одиссеи» Жуковского. В историософской утопии славянофилов возвращение Жуковского на родину, ожидавшееся сразу после возвращения Гоголя (1848), интерпретировалось как знак своеобразного «собирания» русской культуры под отеческой сенью накануне крушения западной цивилизации. Однако возвращение поэта на родину не состоялось, а «Одиссея» не произвела того эффекта, на который надеялись единомышленники и пропагандисты поэта (особенно Гоголь и Шевырев). Можно сказать, что наибольшее действие эта поэма вызывала, когда еще не была написана, когда ее ждали и размышляли о ее значении (Гоголь, Вяземский, Плетнев, Шевырев, Аксаковы).