Поэт в минуту вдохновения
В то же время павловская поэзия не отмена, а своеобразное продолжение предшествующего «историко-визионерского» периода Жуковского (от послания к императору и «Певца в Кремле» до «Графа Гапсбургского»). При внимательном прочтении можно увидеть, что топика павловских стихотворений остается романтико-апокалиптической: здесь есть и всемирное преображение, и другое небо, и великое видение, и воскрешение мертвых, и мистический брак, и сходящая с вышины святыня. Между тем апокалиптика здесь как бы спроецирована вовнутрь, в пространство души, в творящее воображение поэта, преобразующее бесчисленные впечатления бытия. Это верно как для серьезных (ср. «Невыразимое»), так и для шутливых произведений того времени.
Крайне интересный пример — послание о платке графини Софии Самойловой, в которую поэт был влюблен. История платка, потерянного прекрасной хозяйкой, соткана из бытовых и литературных (модный роман г-жи Коттен) аллюзий. Последние развернуты в виде цепочки комических метаморфоз, неожиданно образующих общий апокалиптический сюжет, — разумеется, бурлескно разыгранный в прихотливом воображении поэта. В орбиту последнего вовлекаются подводный и небесный миры, мировая история и литература, прошлое, настоящее и будущее.
Прекрасная графиня роняет платок в воду. Дельфин (мифологический спаситель певца Ариона!) ловит его. Платок получает от дельфина испанская принцесса, купающаяся на взморье в летний жар. Красавицу с платком увозит в Алжир корсар и дарит сыну императора, Малеку-Аделю. Тот влюбляется в принцессу. Последняя отдает ему платок, но требует креститься. Он крестится и, пригвоздив ко древку платок красавицы, бросается с сим знаменем в бой. Африка, разумеется, «зажглась священною войной». «Египет, Фец, Марок, Стамбул, страны Востока — // Все завоевано крестившимся вождем, // И пала пред его карающим мечом // Империя Пророка!» Победив, герой приносит «торжественное знамя, то есть платок» к ногам красавицы. Герои венчаются…
Следует заметить, что это шуточное стихотворение по-своему исторично: послание написано в дни, когда над Европой стояла «страшная комета». О ней много говорили и ждали от нее бед. Вяземский писал о ней из Варшавы Тургеневу. Последний же сообщал о том, что павловские фрейлины с увлечением слушали какую-то лекцию о комете. (Вообще интересна связь придворного увлечения астрономией в 1810-е годы с «лунной» и «звездной» поэзией Жуковского.)
Исследователи не раз отмечали цитатный, автореминисцентный или даже «метатекстный» (
В глазах многих современников Жуковский в эти годы превращается из «русского Тиртея», «поэта- священника», в «придворного певчего», «павловского лунатика». Как уже говорилось, такое превращение воспринимается друзьями поэта если не как измена своему призванию, то как явное злоупотребление поэзией. «Летний Двор, — писал Н. М. Карамзин к И. И. Дмитриеву осенью 1820 года, — приводит его в рассеяние, не весьма для муз благоприятное, и в любовную меланхолию, хотя и пиитическую однакож не стихотворную. Он еще молод: авось и встанет и
Именно в этот период в творчестве Жуковского формируется представление о поэзии как автономном мире — «втором мире» здешнего — и о себе как о жителе «двух миров», открывающем их тайные переклички избранным слушателям[170]. Стихотворения о «гении чистой красоты», божественной Лалле Рук, были подготовлены павловской феерией. Последней не хватало для идеологического завершения лишь темы мистической любви, откровения поэзии в едином образе прекрасной жены (стареющая государыня Мария Феодоровна на такую роль не могла претендовать). Таким олицетворением поэзии, как известно, стала в самом начале 1820-х годов ученица Жуковского Александра Феодоровна, в которую поэт-учитель был, по всей видимости, тайно влюблен.
Путешествие Жуковского в Европу в свите великой княгини (то самое, которое, как надеялся Вяземский, наконец вырвет его друга за пределы «китайской стены Павловского» и вернет в кипящую историческую реальность, где эшафоты громоздятся «для убиения народов» и «зарезания свободы» [