По усам текло, а в рот не попало.

Старинная присказка

В 1997 году, на Пятых Банных чтениях, A. Л. Зорин прочитал доклад под хлестким названием «Почему никто не любил Жуковского». Речь, в частности, шла о причинах неприятия творчества Жуковского в конце 1810-х — первой половине 1820-х годов. Докладчик еще раз привлек внимание публики к важной проблеме, некогда обозначенной А. Н. Веселовским, а затем лаконично выраженной Ю. Н. Тыняновым: почему Жуковский в 1820-е годы не удовлетворял ни своих, ни чужих? Тынянов видел причину «нелюбви» к Жуковскому в половинчатости, компромиссности его художественной программы (Тынянов: 29). Согласно Зорину, «нелюбовь» современников к былому кумиру объясняется тем, что его поэзия оказалась заложницей ставшего непопулярным идеологического курса императора Александра — курса, который поэт стремился выразить в своих произведениях (Зорин: 127). Нам представляется возможным перефразировать вопрос- утверждение исследователя, перенеся его из историко-литературной и политико-идеологической сферы в герменевтическую: почему никто не понимал Жуковского? Мы полагаем, что одной из важнейших причин «нелюбви» к Жуковскому было именно непонимание современниками сущности поэтической реформы, которую он попробовал осуществить во второй половине 1810-х — начале 1820-х годов.

Знаменательно, как часто в письмах друзей Жуковского о его поэзии звучат недоуменные вопросы «зачем? почему?», нередко противоречащие друг другу. Зачем он продолжает писать баллады? «Зачем бросил он баллады» и обратился к классике? Зачем от воспевания подвигов русского оружия и добродетелей «христианнейшего из государей» он обратился к стихам о солнышке и его сыне месяце? Зачем пишет ничтожные стихи к фрейлинам и как это у него получаются великолепные элегии, написанные «по заказу» скучающей государыни? Зачем он не создает оригинальных стихотворений и почему не переводит Байрона? Зачем он адресует свои произведения не тем, кому нужно? И т. д.

Все эти вопросы свидетельствуют о том, что Жуковский со второй половины 1810-х годов выходит из-под эстетического контроля своих арзамасских друзей, совсем недавно выдвинувших его на роль национального поэта (Зорин: 112–113). Дело, конечно, не в том, что он «не оправдывает их ожиданий», а в том, что его новая поэзия оказывается не соответствующей этим ожиданиям. В то же время критические высказывания друзей поэта позволяют лучше понять новизну его поэтической программы: тематическая, жанровая, стилистическая эклектичность и «неразборчивость» в адресатах — поиск универсальности; повторяемость тем и мотивов — единство; смысловая «туманность» — символизм; «неоригинальность» — попытка выражения «вечного» через «чужое»; «непонятность цели» — мистическая телеология; «обольщение придворной жизнью» — особая форма романтического переживания истории, уже достигшей своего счастливого предела. Главное же открытие Жуковского, пропущенное современниками, мы видим в том, что эта стройная «поэтическая система» оказывается как бы спроецированной «внутрь» отдельного текста, обретающего таким образом необычайную для русской поэзии того времени смысловую интенсивность, перспективу и цельность.

Непонимание «нового» Жуковского логически привело современников к утверждению, что он как поэт кончился и достоин лишь исторического осмысления. Это представление унаследовали последующие критики и многие исследователи творчества поэта. Между тем, как всякий значительный эстетический факт, поэзия Жуковского нуждается не только в исторических оценках и обобщениях, но и в понимании конкретных высказываний (произведений) поэта. Предлагаемая вводная глава преследует две цели — интерпретационную и методологическую. На примере герменевтического прочтения программного стихотворения русского романтика мы постараемся показать, как строится поэтическая семантика Жуковского второй половины 1810-х годов — времени, когда он поставил перед собой две, казалось бы, взаимоисключающие задачи: стать «народным певцом» и одновременно поэтом «для немногих».

1. АДРЕСАТЫ «ОВСЯНОГО КИСЕЛЯ»

Дети, овсяный кисель на столе; читайте молитву;

Смирно сидеть, не марать рукавов и к горшку не соваться,

Кушайте, всякий нам дар совершен и даяние благо;

Кушайте, светы мои, на здоровье; Господь вас помилуй

(Жуковский: II, 34), —

так начинается «Овсяный кисель» Жуковского — перевод идиллии И.-П. Гебеля «Das Habermuss» («S Haber-Muess war ferig, se chomet ihr Clinder und esset!»), написанной «на швабском диалекте» «для поселян» и представляющей, по словам русского поэта, поэзию «во всем совершенстве простоты и непорочности», «совершенно новый и нам еще не известный род» (ПЖТ: 164).

Идиллия Жуковского была написана в Дерпте поздней осенью 1816 года и впервые прочитана поэтом в «Арзамасе» 24 декабря того же года. 2 августа 1817-го «Овсяный кисель» был представлен на заседании петербургского («измайловского») Вольного общества любителей российской словесности, наук и художеств, а 29 ноября — на заседании Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете. В том же году идиллия была впервые напечатана в «Трудах» московского Общества с авторскими предисловием и примечаниями (Ч. 10. С. 64–70). В 1818 году Жуковский дважды перепечатал стихотворение: вначале в своем «придворном» альманахе «Fur Wenige. Для немногих» (№ 2. С. 2–17), а затем в «Сыне отечества» — неофициальном органе «измайловского» общества (Базанов: 132). Публикация одного и того же произведения в разных изданиях была тогда в порядке вещей, между тем заслуживает внимания тот факт, что за два года «Овсяный кисель» был представлен самым разным читательским аудиториям: приятелям-арзамасцам, петербургским и московским литераторам, придворному кругу и широкой читательской публике[20].

Жуковский явно придавал этому стихотворению большое значение. По справедливому заключению В. Э. Вацуро, «Овсяный кисель» явился смелой поэтической декларацией поэта и был ориентирован на сложную литературную ситуацию второй половины 1810-х годов: острые дискуссии о поэтическом слоге и гекзаметре, о жанре национальной идиллии и о «невероятных» балладах самого Жуковского (Вацуро: 124–128). К этому следует добавить, что перевод идиллии был несомненно связан с новым осознанием Жуковским своей поэтической миссии. Так, в том же самом письме, в котором говорилось о переводе из Гебеля, Жуковский провозглашал, что поэзия «должна иметь влияние на душу всего народа, и она будет иметь это благотворное влияние, если поэт обратит свой дар к этой цели». «Поэзия, — продолжал он, — принадлежит к народному воспитанию. И дай Бог в течение жизни сделать хоть шаг к этой прекрасной цели…» (ПЖТ: 163–164).

Новаторство «Овсяного киселя» современные исследователи видят в том, что он представляет собой попытку создания а) жанра русской национальной идиллии (Вацуро: 125); б) характера русского крестьянина (Вацуро: 125; Иезуитова: 118); в) образа патриархального мира и «соответствующего ему духовного склада» (Иезуитова: 118) и г) «новой модели мира», в котором обыкновенное и будничное поэтичны и возвышенны (Семечко: 226–227; Янушкевич: 160–161). Во всех этих толкованиях акцент ставится на роли идиллии либо в творчестве Жуковского (путь к эпосу), либо в истории русской литературы (стилистические и интонационные открытия, создание нового жанра). Вопрос о смысле самого стихотворения исследователями не ставится, так как предполагается, что дидактический характер «Овсяного киселя» сужает простор для интерпретации. Ср., например, показательное в этом отношении суждение Вацуро: «…дидактизм Гебеля, полностью сохраненный Жуковским, ставил создаваемому им характеру свои пределы <…> условность заключалась в самом сюжете идиллии. При всех

Вы читаете Дом толкователя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату