отлично, проездом видел знакомые места. Как и что со мной случилось, что я так неожиданно для самого себя уехал, даже не предупредив тебя о более или менее возможном продолжительном отсутствии, Бог даст когда-нибудь расскажу, пока же прошу тебя поскольку возможно взять себя в руки, успокоиться, и будем жить надеждой, что наша разлука когда-нибудь кончится.
Я надеюсь, что смогу указать адрес, по которому можешь дать сведения о здоровье своем, детей, внуков. Крепко тебя, мою дорогую, целую и молю Бога, чтобы вся эта эпопея закончилась благополучно».
Сидел Миллер в одиночной камере № 110 и в первые дни никак не мог сориентироваться. Мысленно он все еще был в Париже, беспокоился об оставленных делах, писал инструкции своему заместителю по Русскому общевоинскому союзу генералу Кусонскому: «Дорогой Павел Алексеевич! Писать Вам о том, что и как произошло тогда во вторник, как и где я нахожусь сейчас, я, конечно, не могу, ибо такого содержания письмо, несомненно, не было бы Вам послано. Совершенно я не знаю, что и как произошло в Париже после того, как я „выбыл из строя“. Хочу же написать Вам только по вопросам частного и личного характера, касающимся других лиц, совершенно непричастных ни к какой политике…»
Евгений Карлович словно не верил, что оказался на знаменитой Лубянке, что допрашивают его чекисты. Об этом красноречиво говорят его показания:
«Если условия жизни и работы населения улучшатся, ожидать в России перелома путем народного взрыва нельзя, и тогда непредрешающая эмиграция, согласная идти по воле народа, должна быть осведомлена об этом русскими людьми (не г.г. Эррио и другими иностранцами, которым никто не верит), к которым она может иметь полное доверие.
Такими лицами, сейчас находящимися в СССР, являются ген. Кутепов и я, мнения которых для чинов РОВСа и для других офицерских и общественных организаций несомненно авторитетны — в разных кругах одно или другое имя.
Если бы нам дана была возможность лично убедиться объездом обоим вместе хотя части страны в том, что население не враждебно к власти, что положение его улучшается, что оно довольно установившимся порядком в области экономической и общегосударственно-административной; и что оно не стремится в массе к перемене власти и общегосударственного порядка, одним словом, что существующее положение отвечает „воле народа“, то наш долг был бы об этом сообщить эмиграции, дабы открыть новую эру возвращения русских людей в Россию, население которой получило, наконец, такое правительство и такое государственное устройство, которое его удовлетворяет и соответствует улучшению его благосостояния.
Но нужны, по крайней мере, два голоса — Кутепова и мой, чтобы эмиграция хотя бы непредубежденно поверила или, по крайней мере, прислушалась и задумалась бы о дальнейшем.
А там уже будет зависеть от Советского правительства — дать желающим возможность вернуться, послать своих „ходоков“ и вообще поставить возвращающихся в такие условия жизни, чтобы они не противоречили бы нашим заявлениям. Тогда вопрос о русской эмиграции ликвидируется сам собой в течение нескольких лет, а вопрос о необходимости борьбы и взаимоуничтожения русских людей отпадет для большинства эмиграции тотчас же в самое ближайшее время.
Будучи лично знаком с председателем Международного Офиса по Беженцам при Лиге Наций доктором Хансоном, я мог бы обратиться и к его содействию для облегчения разрешения этого вопроса, стоящего непосредственно в его компетенции».
27 декабря 1937 года посмотреть на похищенного лидера белой эмиграции пришел сам Николай Ежов. То, что это всемогущий народный комиссар внутренних дел СССР, генерал узнал только в самом конце их свидания. Евгений Карлович снова повторил просьбы сообщить о своей судьбе жене, вернуть часы и предоставить бумагу для написания воспоминаний. При этом весьма скупо генерал рассказывал о том, чего добивались от него следователи:
«Никакой непосредственной связи с организацией повстанческих движений я не имел и вообще за эти 7 лет бытности председателем РОВС слышал всего о двух крупных повстанческих движениях — в Восточной Сибири и на Северном Кавказе, когда — точно не помню.
Больше всего о своей работе в СССР как чисто террористического характера по мелким коммунистам (что невозможно было проверить), так и вредительского, особенно на железных дорогах, и даже повстанческого характера громко провозглашало на собраниях и печатало в своей газете Братство Русской Правды. Что оно делало на самом деле — я не знаю. Многих из нас, и военных, и гражданских эмигрантов, удивляло, как могло Братство так открыто похваляться своими антибольшевистскими подвигами в газете, издаваемой в Берлине, в период самого действенного существования Раппальского договора, и потому к работе и заявлениям Братства очень многие относились скептически. В частности, чинам РОВС было воспрещено вступать членами в Братство. В 1933 году Братство закончило свое существование.
Ведется ли какая-нибудь повстанческая работа в Национально-трудовом союзе нового поколения, я не знаю, так как со времени переноса центра союза из Парижа в Белград, совпало с началом более „активной“ деятельности союза, отношения между НТСНП и РОВС сильно испортились, и кончилось тем, что в начале 1936 г. мне пришлось воспретить членам РОВС входить и в этот союз, как бы ничем идеологически от РОВСа и не отличающийся.
Новый Белградский центр — председатель Байдалаков — стал работать под сильным влиянием Георгиевского, статьи которого, печатающиеся в союзной газете „За Россию“, достаточно ярко указывают на любовь к красивой фразе. Скрываются ли за этими словами какие-либо достоинства — я решительно не знаю. Причиной порчи взаимоотношений было стремление говорунов из НТСНП хаять РОВС за то, что мы „ничего не делаем“, а потому — „идите в наш союз“, где работа кипит, т. е. переманивали чинов РОВСа к себе.
Я предвижу опять упреки, что я ничего сенсационного не сказал о деятельности РОВСа: да, потому что ничего такого не было. Я враг всяких бессмысленных авантюр, и за время моего пребывания в эмиграции и у других не видел еще ни одной, из которой вышел толк. Я поставил задачей по мере моих сил и возможностей выполнить завет генерала Врангеля. Его последние слова были: „Берегите армию! Боже, спаси Россию!“
Кому суждено спасти Россию и вывести ее опять на ее исторический путь Великой Державы при условии благоденствия ее многочисленных народов и в первую очередь Русского народа — Вами ли, нами ли или нам всем вместе общими усилиями — это один Господь Бог знает. Но беречь армию был мой первый долг, сохранить нашу великую организацию, несмотря на разбросанность по всему свету; сохранить наши воинские взаимоотношения, несмотря на то, что прапорщик занимает место инженера, а старший капитан или полковник у него же работает простым рабочим; сохранить дисциплину, несмотря на то, что основное правило дисциплинарного устава — „не оставлять проступка подчиненного без взыскания“ — отошло и единственным наказанием в руках начальника осталось право исключения из воинской организации, из РОВСа, который является Русской армией, всякий начальник должен стараться сохранить в возможно полном составе, а не распылить; уберечь наших воинских чинов от морального падения, несмотря на бесконечно тяжелые условия материальной жизни, взаимной поддержкой в трудные минуты; дать отцам и матерям возможность воспитать детей русскими, несмотря на слишком частую необходимость посылать их в развращающие их французские школы — беречь армию и сохранить ее и ее сыновей для России — вот моя задача, которой я посвящал все свои силы».
Для чекистов такие данные не представляли никакой ценности. По воспоминаниям доктора Ландовского, участника доставки генерала из Франции в СССР, в ответ на советы дать ложные показания и тем купить себе спасение Миллер тогда ответил: «Я врать не буду. Так как большевики мне ненавистны, я, как царский генерал, не позволю себе играть на руку этой банде убийц». В конце марта 1938 года Евгений Карлович обратился к Ежову с повторной просьбой разрешить ему бывать в церкви. Для него, воспитанного в православии, отлучение от церкви было нестерпимее тюремного заточения. Генерал даже готов был перевязать лицо повязкой, чтобы во время службы его никто не узнал, но ответа на свою просьбу так и не дождался. Спустя месяц он написал письмо митрополиту Московскому.
«Москва. 16 апреля 1938 года.
Его Высокопреосвященству Владыке Сергию, Митрополиту Московскому. Ваше Высокопреосвященство! С разрешения Народного Комиссара Внутренних Дел обращаюсь к Вам с нижеследующей просьбой.
Будучи длительно изолирован от внешнего мира, я особенно болезненно ощущаю невозможность