что вместо чернил писал кровью… в буквальном смысле слова. Экзальтированный Генрих писал и думал только о Мари. Вот, например, какое письмо получил от него Бове-Нанжи, один из его друзей:
«Вы же знаете, как я ее люблю. Сообщите же мне о ее судьбе, чтобы я мог ее оплакать [295] . Больше ничего не окажу, ибо любовь пьянит».
«Да, любовь пьянила его, — говорит Ги Бретон, — и выбитый из колеи Генрих вызывал у поляков растерянность… он выглядел в глазах всех окружающих странным государем, и краковские придворные шептались из усов в уши о своем горьком разочаровании.
А Генрих был слишком тонким (и наблюдательным) человеком, чтобы этого не замечать…» [296].
Суврэ, его секретарь, лично прокалывал ему пальцы, чтобы крови хватило как раз на одно письмо.
Страстное желание вновь увидеть принцессу Клевскую было одной из причин, заставившей Генриха неожиданно бежать из Польши. Сделав вид, что отходит ко сну на глазах польских придворных, он бежал сразу же, как только они вышли из его комнаты. В сопровождении своего медика Мирона, секретарей Суврэ, Ларшана и Дю Альда он без шума открыл ворота замка, за которыми расстилалось чистое поле. С четверть лье они пробирались пешком во мраке и тишине безлунной ночи и таким образом достигли маленькой часовни, подле которой их ждали лошади. Затем вскочили в седла, пришпорили лошадей и следующие двадцать лье пронеслись галопом. Польские вельможи, посланные в погоню за королем, перехватили его уже в Моравии. Он попытался объяснить свой странный и внезапный отъезд, ссылаясь на то, что его возвращения потребовала мать, а потом, показав полякам портрет принцессы Конде, произнес: «В особенности вот эта моя любовь торопит меня с возвращением во Францию, и узнав, быть может, о ней, вы одобрите мой поступок, когда вернетесь в Польшу».
Но едва Генрих выскользнул из рук своих верных подданных, как почувствовал, что любовь, ставшая предлогом стремительности его бегства, слабеет. Вместо того, чтобы сразу, не теряя времени, вернуться во Францию и броситься там к ногам своей возлюбленной, он одиннадцать дней провел в Австрии и два месяца в Италии. Несмотря на свою скорбь и траур по брату, он пустился во все тяжкие, переходя с праздника на праздник, а взойдя на «Буцентавр», великолепную венецианскую галеру, именно на ее борту совершил торжественный въезд в Венецию.
Справа от его трона стоял папский нунций, слева — венецианский дож. Генриха это могло только радовать. Так пересек он украшенный огнями Большой Канал и ступил на берег прямо перед дворцом Фоскари. В течение многих дней длились торжественные приемы, овации, пиры, фейерверки, турниры, игры, маскарады и прочие увеселения [297] .
В Падуе, Ферраре, Мантуе, Турине праздники возобновились. Легкая, изящная, элегантная и чувственная атмосфера итальянских городов очаровала самого сластолюбивого из всех монархов. И поэтому только 5 сентября он прибыл на границу своего государства. Екатерина Медичи встретила его в Пон-де- Бовуазен, поразив всех присутствующих демонстрацией своей нежности к вернувшемуся сыну, и на завтра он уже въезжал в Лион, в котором, как когда-то Карл VIII и Людовик XII, тоже провел изрядное время — целых два месяца.
Именно здесь в нем стали проявляться замашки восточного сатрапа. Плавая по Соне, он обедал в совершенном одиночестве, поскольку специальная загородка не позволяла придворным даже близко к нему приближаться. Здесь же, в Лионе, узнал он о кончине принцессы Клевской, отошедшей в мир иной 30 октября от родов, оставив после себя в награду и утешение Генриху дочь [298] .
При этом известии он проявил глубочайшее отчаяние. Узнав о случившемся из письма матери, он сначала упал без сознания.
«Екатерина ждала у дверей. Она приказала перенести его в свою комнату, где он несколько часов лежал без чувств с неподвижным взором; опасались даже за его рассудок. Он отказывался даже от пищи и нарушал свое молчание лишь судорожными рыданиями. Его жалобы напоминали предсмертный хрип, и королева-мать испугалась.
Будучи суеверной (и мы знаем до какой степени) она вообразила, что сын ее стал жертвой колдовства и тоже умрет» [299] .
По ее приказанию у Генриха забрали даже крест и серьги, подаренные ею, «но несчастный, которого горе сломило навсегда, все плакал, и траур его был несколько странным» [300] .
«Восемь дней подряд он кричал и вздыхал, — писал Пьер Матьё, — а на публике появлялся весь покрытый знаками и символами смерти. На лентах его башмаков и подвязках он носил маленькие мертвые головы, и приказал Суврэ изготовить подобных украшений на 6000 экю» [301] .
Запершись в обтянутой черным крепом комнате, он дни и ночи проводил разглядывая, лаская и целуя портрет и волосы принцессы, как будто она могла ему ответить, громко звал ее по имени. Но все эти слезы и рыдания не могли унять его скорбь. Генрих III не умел ни страдать, ни любить. Через неделю один из его фаворитов отнял у него портрет, один взгляд на который причинял ему такие страдания, и король больше не просил его вернуть, а через день даже не произносил имени бедного создания.
Он оставил Лион 16 ноября 1574 года и вместо того чтобы направиться в Париж, по Роне отправился навестить Авиньон, и этот город «авиньонских» пап очень ему понравился. Здесь он был принят в братство монахов «флагеллянтов», или кающихся (также называемых «битыми») за то, что ударами плетей по спине и плечам вымаливали прощения своих грехов. Монахи этой конгрегации носили на голове глухие капюшоны с прорезями для глаз и вечерами шествовали по улицам, неся в руках факелы и распевая Miserer. Существовало три братства «флагеллянтов»-«самобичевателей» — белые, черные и голубые. И по примеру короля придворные дамы наперебой записывались в эти конгрегации. Среди «кающихся» был даже Беарнец, будущий Генрих IV. Впрочем Генрих III, находя его слишком мало подходящим для этой роли, упрекал соперника, что тот толком не умеет даже управиться с власяницею.
Больше не было никаких вопросов о принцессе Конде и, радикально утешившись спектаклем процессий самобичевателей, король Франции и Польши, счастливый уже тем, что изгнал из своей души печальное воспоминание, думал теперь лишь о предстоящем ему бракосочетании.
Надобно знать, дорогой читатель, что, возвращаясь на родину, Генрих III остановился на несколько дней в Вене, где император Максимилиан II предложил ему руку своей дочери, вдовы Карла IX, — Елизаветы Австрийской. Король не стал отвергать этого предложения, но, имея весьма мало симпатии к своей невесте, скоро забыл об этом предложении. Юная особа, которую увидел он через несколько месяцев в Нанси, Луиза, дочь Николя Лотарингского, графа де Водемон (а потому названная историком Луизой де Водемон) запала ему в память. Родившись в Номени, близ Меца, в 1553 году, красавица почти при рождении потеряла свою мать, но воспитание ее от этого не стало менее строгим и тщательным.
Она отличалась добрым нравом, красотой и благочестием, скромностью, отражавшейся на ее прелестном лице. «Можно и должно, — говорит Брантом, — хвалить эту принцессу за многое, ибо в браке она вела себя благоразумно, хранила целомудренную верность супругу, так что связывавшие их узы ею были не тронуты, оставаясь крепкими и неразрывными, — и никто никогда не подметил в ее облике никакого изъяна» [302] .
С точки зрения состояния положение ее семьи было далеко не блестящим, и никому и в голову не могло прийти, что дочь графа де Водемон однажды станет королевой Франции. Поскольку она была связана узами родства с семейством Гизов, советники старались отговорить Генриха III от этого брака, указывая ему на опасность чрезмерного усиления влияния уже и без того могущественного дома. Казалось, некоторое время он колебался и даже посылал государственного секретаря Клода Пикара просить руки сестры короля Шведского, но тут во время пребывания короля в Авиньоне умер кардинал Лотарингский, и Генрих предположил, что теперь Гизы перестали быть опасны, и, неожиданно и весьма невежливо отозвав Клода Пинара из Швеции, направил своего фаворита Дю Гаста в Лотарингию спросить графа де Водемон, согласен ли он отдать дочь замуж за короля Французского и Польского.
Рассказывают, что в момент приезда Дю Гаста Луиза отсутствовала. Она молилась в