одновременно расчистил поле битвы за свою независимость. Сначала он внезапно выстрелил из крупного калибра «Транс-Атлантика», очистив ближние подступы, а потом годами вел в «Дневнике» баталию с поляками за человека — в себе. В этой баталии помогал ему Ежи Гедройц, не только тем, что предоставлял страницы «Культуры», но и вдохновляя его на ведение дневника — ведь это лучший из жанров для такого рода борьбы. Витольд Гомбрович публиковал «Дневник» в «Культуре» с мая 1953-го до самой смерти.
Польша представляла для Гомбровича немалое затруднение, это видно по количеству написанного о ней в «Дневнике». С одной стороны, он клял ее на чем свет стоит, а с другой — жить без нее не мог и потому вечно о ней говорил. Один из фельетонистов (псевдоним «Кисель») даже попенял ему, что его писания — повторение одной темы — «Польша и я». Другому отношение Гомбровича к Польше напомнило супружество, когда разойтись нельзя, а любовь уже невозможна. Да он и сам писал: «Поляк по натуре своей является поляком. А значит, чем больше поляк будет самим собой, тем больше он будет поляком. Если Польша не позволяет ему свободно мыслить и чувствовать, это значит, что Польша не позволяет ему вполне быть самим собой, то есть вполне быть поляком». И это ничуть не софистика, это — прекрасно сформулированная квинтэссенция польскости! Шляхетский анархизм. Золотая польская вольница! Из чего следует, что поляком можно быть только вдали от Польши.
Однако если это и был анархизм, то не политический, не
Суть в том, что, борясь с Польшей, Гомбрович продолжал оставаться поляком до мозга костей. Более того, своим польским он прославил Польшу больше, чем другой судорожный патриот. Потому что Гомбрович любил Польшу любовью, что называется, до гробовой доски. И поэтому так берет за душу берлинский фрагмент «Дневника» о запахах в парке Тиргартен: «…какие-то ароматы, смесь трав, воды, камней, коры, и еще чего-то, не знаю чего… да, Польша, польский аромат, как в Малошицах, в Бодзехове, детство, да, да, именно они, ведь совсем недалеко, можно сказать, за межой, та же самая природа… которую я оставил четверть века назад. Смерть».
Гомбрович часто повторял, что его истинной отчизной, местом постоянного проживания является сфера «между». И этих сфер он называл множество: между королевским двором и парубком, между реальностью и нереальностью, между незрелостью и зрелостью, между Польшей и Аргентиной. Живя в Южной Америке, он смотрел на Польшу как в подзорную трубу и видел ее лишь в самых общих очертаниях. И хотя из такой дали детали трудноразличимы, но именно такой взгляд и интересен… Детали не отвлекают от главного.
Рассматриваемая вблизи, Польша полна хлама и фразеологии, ум в этом хламе утопает. Интеллектуальная жизнь проходит там в кружках взаимного восхищения и состоит в мордовании кого- нибудь из вражьего стана. Интересно, что бы он сказал сегодня, наблюдая происходящее в Польше. Думаю, что могу догадаться, потому что я сам вот уже двадцать лет наблюдаю за Польшей из российской дали. Кто-то когда-то сказал, что Россия — это большая опера. Польша слишком часто оказывается опереткой. Думаю, что автор «Оперетки» согласился бы.
Витольд Гомбрович решил жить подальше от Польши, потому что только тогда можно найти отчизну в себе.
Который уж раз смотрю из окна своего кабинета над Онего на таяние льда и каждый раз вижу новую картину. Передо мной разворачивается мистерия преображения мертвой природы в водную стихию. Представьте пустое пространство до самого горизонта, белое поле, скованное льдом и заваленное снегом, глухое и неподвижное в течение многих месяцев, никаких следов жизни, никаких шевелений, вообще ничего. Лишь ветер иногда свернет плюмаж из белой пыли, немножко помашет им и погонит дальше. Даже солнце не в состоянии оживить этот ландшафт, зимой оно само едва дышит и самое большее, на что оно способно, выглянуть из-за горизонта, как из окопа, и брызнуть желтой струйкой на лед. Только в апреле, когда тени вытягиваются, лед разбухает и чернеет. Верный знак, что вскорости грядет чудо.
Онежское чудо зависит от многих факторов. Прежде всего — от погоды и льда. Одно дело, когда лед тает на солнце, и совсем другое — морось: ветер его торосит, туман пожирает, волна напластывает. Иногда глазом моргнуть не успеешь, и нет его, а другой раз — кончает свое существование в черных льдинах, иногда паром улетает, иногда шугой исчезнет, а то блещет на валунах, покрытых им словно глазурью, хоть в воде его уже нет… Все это сопровождается звуками — то гулом каким, а то лопаньем или треском, грохотом, сопеньем, скрежетом, хрустом. И все приходит в движенье! Все, что до сих пор было прочным, недвижимым и вроде как мертвым, наконец оживает — вон трещины пошли, а тут — полынья образовалась, там горизонт встает на дыбы, а в другом месте проваливается куда-то, будто пейзаж раскололся, и всё завертелось. А надо всем этим чайки нарезают от безумной радости безумные зигзаги.
Еще вчера в раме окна был натюрморт в буквальном смысле, за ночь порывистый
Через открытую дверь кабинета видно Мартушу: качается на качелях и что-то лопочет маме. Вот так и будем мы качаться вместе, каждый раз, когда ты будешь это перечитывать: кач-кач, кач-кач, кач-кач.
Спасибо Тебе, Боже, за «Дневник»…
«Дневник» давал Гомбровичу независимость. Он мог комментировать в нем себя сколько душе угодно, превратиться в своего собственного критика, толкователя, судью и режиссера. Мог вести битву со всем миром за свою исключительность. Словом, мог играть.
Заметьте, благодарение Богу за «Дневник» — тоже своего рода игра, потому что Гомбрович проводил линию раздела между верующими, все равно в кого — в Бога или в Коммунизм (я бы тут добавил еще пару конфессий — в Маммону или в Демократию), и неверующими, то есть теми, кто не верит даже в собственное неверие. К последним он причислял себя.
«Дневник» помог ему обрести свободу «плетения сюжетов, точь-в-точь как выбираешь тропинку в лесу, не зная, ни куда она тебя заведет, ни что тебя ждет» — то есть ту особенность литературы, которую Гомбрович ценил больше всего. Никакой другой литературный жанр не дает ее в такой степени. Роман, рассказ или пьеса — ибо этими формами (кроме дневниковой) он занимался — навязывают внутреннюю логику повествования, сцены, персонажей, понятий; картины складываются в определенный шифр и требуют дополнения, диктуют остальное. Дневник же дает свободу: сегодня пишешь об этом, завтра о том, послезавтра о сём; вчера ты был серьезен, сегодня строишь рожи читателю, а на следующий день выворачиваешь наизнанку то, о чем говорил позавчера. Лишь даты намечают ритм дневника: течение дней — корень повествования, а все остальное вертится на оси времени, как куски мяса на вертеле. Время и существо ведущего дневник — основа жанра.
В случае Гомбровича мы имеем дело с нетипичным дневником. Вместо того, чтобы датировать записи в соответствии с линейной хронологией, автор постоянно повторяет названия дней недели, будто хочет