Люба ничего другого не успела захватить с собой в бомбоубежище, потому что тревогу объявили, когда бомбежка уже началась.
— Вчера мужчина с крыши свалился, — вспомнила старушка.
— Пьяный, что ли?
— Кто знает…
— И чего мелят! — сказала тетя Люба. — Взрывной волной сбросило. Вот сплетницы!
— Убило?
— Руку и ногу сломало, — пояснила тетя Люба.
— Кого же это с крыши-то спихнуло?
— Дерябина, из драматического. Гримера… Дерябина.
— Разве его в армию не призвали? Разве у него броня?
— У него язва желудка…
— И ногу сломало?..
— И руку тоже…
— Повезло человеку, — отозвался кто-то в темном углу.
— Бабка, есть хотим! — вдруг в один голос завопили сестры-близнецы Людка и Любка. Они жили на втором этаже, в восьмидесятом номере. Мать у них была контрабасистка в симфоническом оркестре областной филармонии. Девчонки были капризные, вредные и горластые.
— Бабка, дай хлеба! Есть хотим!
— Некрасиво говорить: «Бабка!» — не смогла утерпеть тетя Клара. — Невежливо… Нужно говорить: «Бабушка».
— Сама вредная карга, — ответили сестры-близнецы Людка и Любка. И заревели: — Хлеба дай, бабка! Есть хотим!
— Вот сегодняшнее воспитание, — сказал кто-то в темном углу.
Женщины заволновались: оказывается, никто не ходил вчера за хлебом.
— Талоны по карточкам обязательно пропадут, — сказала женщина в белом платке. — И сахар не отоварят. Глупость невероятная…
— Я ходил, — сказал кто-то в темном углу. — Что толку… Магазин закрыт, продавцов нет. Смылись. Сиди теперь из-за них зубами щелкай, как волк дикий.
— Вон Маруська из углового. Что ж ты, Марусенька, не в магазине? Кто будет за тебя хлеб-то отпускать? — всполошились женщины.
— Что я, малахольная, — отозвалась Маруська, — голову под бомбы из-за вашего хлеба подставлять. Чай, у меня тоже дети и муж на фронте.
Продавщица из углового магазина, куда мы ходили за хлебом, сидела на узлах во главе семейства. Маруськина дочка что-то жевала, и то, что ее дочка что-то жевала, привело в крайнее возмущение всех женщин, и больше всего старушку, бабушку сестер-близнецов Людки и Любки.
— Сама-то, корова, жрет в три горла, а наши дети с голоду пухнут. Бесстыжая, немецкая помощница…
— Развели склоку, — сказала Маруська. — Позавидовали. Из глотки рвут. Ребятишки, идите, тута у меня есть немного сухарей. Бублики, конфеты… Вот кусочек колбасы.
Она оделила подошедших детей. Запасов не хватало, Любке и Людке тоже не досталось, они надулись от обиды. Нам с Рогдаем тоже хотелось есть. За два дня одной головкой лука не наешься. Мы же не деревянные человечки, не Буратины, чтоб одним сырым луком питаться.
— Бесстыжая, бесстыжая, что ни говори, — продолжала возмущаться старушка.
— Тихо! — сказала Маруська. — Цыц! У кого карточки с собой, давайте, сбегаю в магазин, возьму хлеба под свою ответственность. Не убьют, живучая, как кошка. Пусть двое со мной пойдут как свидетели — без директора не имею никакого права магазин вскрывать. Акт подпишем.
— Немец тебе составит акт…
— Составит, не составит, поживем — увидим, из-за вас запросто могут за ножку да на солнышко, если талонами за хлеб не отчитаюсь. Воровство откроется…
К всеобщему удивлению, карточек ни у кого не оказалось — забыли в буфетах, в кухонных столах, в карманах пиджаков…
— Выдай без карточек, — потребовали женщины.
— Не пойдет! — категорически заявила продавщица.
— Фашист придет, без карточек отоварит, — сказал кто-то в темном углу. — Наведет ревизию.
— Не моя печаль, — сказала Маруська. — Я перед директором в ответе, а не перед, фашистом.
Женщины заговорили разом.
Действительно, получалась полная нелепица — город горит, может, магазин сгорел, армия отступает… Чем хлебу пропадать, лучше его людям раздать.
Вспомнился боец Андрей Золототрубов с обгорелыми руками. Может быть, и он зря старался, жизнью рисковал, спасая пакгаузы от огня? Если город сдадут, спасенное от огня добро останется оккупантам. Зачем тогда спасать добро?
Женщины кричали, обступив продавщицу:
— Фашиста хлебом-солью встречаешь!..
— Давай ключи!
Неизвестно, чем бы кончился скандал, если бы не открылась дверь убежища и по лестнице не скатились люди. Женщины притихли. Прислушались. Минуту было совсем тихо, потом блеснуло, грохнуло и в окна-щели влетели камни, с потолка посыпалась каменная крошка. Люди попадали на пол. Крик, плач…
Ужасно сидеть в бомбоубежище! Хуже, чем под кроватью.
Никто не обратил внимания, когда зазвучала гитара…
Заиграла на гитаре тетя Люба. Звуки гитары вдруг заставили притихнуть людей, замолчать, не кричать от страха, встать с пола, сесть на скамейки, застыдиться своего страха.
Струны пели громко, их пение было неожиданным, властным и поэтому колдовским.
— Вот бабье! — сказал кто-то в темном углу. — Перешарахались и меня перешарахали.
Никто не ответил.
запела тетя Люба. Голос у нее оказался низким, грудным,
Трудно сказать, чем околдовала песня. Если прочитать слова на бумаге, не слушая музыки, они покажутся блеклыми, неинтересными, но тут, в подвале, где людей было как картошки в кладовой, когда вдоль улицы трещали по швам дома, когда грохот, как хулиган, врывался через щели-окна, каждое слово звучало с особым смыслом, светилось многоцветной красотой, успокаивало, бодрило и, самое главное, заставляло задуматься о том, что было прожито, что когда-то радовало, что необходимо было помнить, иначе утеряет смысл желание выжить, спастись и дождаться нового счастья.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,