Мне необходимо было что-то сказать или сделать. Необходимо было сбить с него наглую улыбочку, иначе произошло бы что-то, после чего мы перестали бы понимать друг друга.
— Натворили безобразия, — сказал я. — Сломали казенное имущество. В военное время… Это ЧП. О нем дядя Боря доложит коменданту, тот доложит генералу, самому главному. Самый главный генерал не будет разбираться, кто виноват, кто прав, напишет приказ — и нас выгонят. Куда пойдем? Мне тоже противно гонять жижу. Я не хочу перекладывать свою долю на тебя. А ты жилишь. За нас теперь никто ничего делать не будет. Отца нет, мама неизвестно где — может, и погибла… Не знаешь? Остались с тобой вдвоем. Никто нас задарма кормить не будет.
Рогдай перестал улыбаться, сощурился, уставился в одну точку. И я простил ему наглую ухмылочку, грубость… У меня защипало в носу.
Рогдай сплюнул со смаком и сказал деловито:
— Кончай ныть! Пойдем найдем березку, срежем и сделаем швабру. Где бы ножик достать?
Ножа не нашли. За баней у козел, где земля была усыпана опилками и щепой, стоял колун. Он был туп, как булыжник, но другого режущего и колющего орудия поблизости не оказалось, пришлось взять его. Мы вошли в березничек.
Видно, березничек весной и осенью превращался в болотце. Торчали кочки, под ногами пружинил сухой мох, пахло мятой. Березки, точно понимая, что пришли по их душу, стояли навытяжку.
Я нашел подходящее деревце. Ударил по стволу колуном. Береза затряслась, ствол спружинил, и колун чуть не угодил мне в лоб.
Береза не рубилась. Колун мял бересту, мочалил ствол.
— Давай попробую, — предложил Рогдай и втемяшил колун в землю так, что брызги полетели.
Как ни странно, на поверку оказалось, что мы ничего не умели делать. Как это получилось, ума не приложу. Добро бы вышли из богатых, вокруг бы прыгали нянюшки, и лакеи, как Обломову, надевали бы штаны по утрам. Мы вышли из трудовой — семьи. Отец — мальчишкой пас коров, мать с двенадцати лет работала на фабрике. Она хвасталась перед подругами:
— Они у меня как барчуки. Пусть поживут, пока я в силе.
— Пусть учатся, — говорил отец. — Я лямку всю жизнь тянул, пусть в инженеры выбиваются.
В школе Мария Васильевна, когда кто-нибудь получал двойку, говорила:
— Он хочет быть водовозом.
Теперь мы были бы рады стать водовозами, да не знали, с какого края лошадь к бочке подводят. Мы ничего не умели делать.
Из глубины березничка донесся крик:
— Плохо! Сначала!
— Кто это? — вздрогнул Рогдай и выдернул из земли колун.
— Не знаю.
— Пока будете раздумывать, гусеницами подавят! — снова донесся крик. — Второй номер, второй номер, слышишь аль оглох? Тебе говорят!
Мы пошли на голос и вывалились на опушку, продравшись сквозь кусты.
На лугу из земли торчали стволы зенитных орудий. Как заводские трубы, они принюхивались к небу. Вокруг орудий, в окопчиках, суетились люди. Мы подошли к ближайшей зенитке.
Командовал отделением старший сержант — три треугольничка на отложном воротничке гимнастерки. Он сидел на зеленом ящике полевого телефона, почти на бруствере артиллерийского окопа. Я его сразу узнал — это был тот усатый боец, которого я видел в церкви, куда ходил с тетей Груней ставить огарок свечи божьей матери. На гимнастерке поблескивала медаль «За отвагу». В окопчике находились молодые ребята, одногодки тети Груниного Лешки. Гимнастерки на их спинах чернели от пота, рукава засучены, точно они собирались бороться.
— Приготовились! — скомандовал мой знакомый усатый сержант и поднял руку с тяжелой луковицей карманных часов «Павел Буре». — Пошел!
Зенитчики сорвались с места… Лязгнул плотоядно замок орудия. Несколько парней бросились в соседний окопчик, где лежали открытые ящики со снарядами, схватили снаряды, побежали к орудию… Старший сержант выкрикнул цифры.
Зенитчики стояли цепочкой, передавая друг другу, как ведра с водой на пожаре, снаряды.
Опять лязгнул замок орудия…
Один из молодых красноармейцев споткнулся и упал. Падая, он продолжал держать снаряд в руках. Так они и упали — снаряд и красноармеец, точно приросли друг к другу. Боец зашибся.
— Отставить! — рассвирепел усатый старший сержант с медалью на гимнастерке.
— Тьфу ты, ну ты — палки гнуты! — Он иносказательно выругался. — Земля не держит? Товарищ, так дело не пойдет, не! Из-за тебя, разгильдяй ядреный, расчет на последнем месте в батарее. У тебя протезы или ноги? Тебе здеся не с невестой в бирюльки играть.
Молодой зенитчик подошел к откосу окопа с виноватым видом.
Старший сержант не заметил его боли, пошутил:
— Теперя ваша невеста — пушчонка. На всю жизнь, сколько кому отпущено, столько с ней и будет… Понятно? Еще в старинной песне пелось: «Наши жены — пушки заряжены, вот кто наши жены!..» Смех-то смехом, а раскиньте мозгой: кто вы такие?
Старший сержант сделал серьезное лицо и уставился на молодых зенитчиков.
— Вы — человеки… Кусочки мяса. А сколько против вас железа направлено! Танки, самолеты, пулеметы, подводные лодки разные там, торпеды-переторпеды, бомбы-перебомбы и прочие колючие заграждения… Заводы работают, машины работают — техника! И все, чтоб вас убить. На одного человека… Раньше-то вышел, топором помахал — и вся музыка. Теперь подумаешь — и не веришь. Лучшие немецкие генералы головы ломают, как тебя побыстрее на куски разорвать. А твоя обязанность — всего-навсего четко, как в цирке, видели небось, как в цирке артисты под потолком прыгают, вот так же и ты обязан красиво снаряд к восьмидесятипятке подать. Ты свое делай… И генералы немецкие войну проиграют. Делай! Убили первый номер… Второй, становись на его место! Быстро. Ты, ты, слышишь, заменяйся! Пошел! Давай! Давай! Засекаю время!
Старший сержант вскочил, поднял над головой, как гранату, «Павел Буре».
— Пошел! Слева, с того ложка, три танка… Немец! Прет! Разворачивай ствол, Ты какой снаряд взял? Отставить! Эх!..
Старший сержант опустил руку, сморщился, казалось, что он собрался плакать на старости лет, даже усы у него уныло обвисли.
— Ну что будешь делать? — обратился он к нам за сочувствием. — Вы хоть объясните, что по танку не осколочным — бронебойным. Чему в тылу обучали? Как слепые кутята…
— Дядя Федя, ты криком сбиваешь, — сказал наводчик.
— Во время боя шуму больше.
— Шум не крик… К шуму привыкнуть можно, к крику не привыкнешь.
— Лады, — согласился дядя Федя. — Перекур!
Старший сержант говорил странно, растягивая букву «о», точно был влюблен в этот звук.
Люди устали… Так устали, что, глядя на них, тоже хотелось упасть на землю и отлежаться. Один стащил сапог. Он не умел заматывать портянку, на пятке у него был прорвавшийся волдырь.
— Иди сюда! — подозвал старший сержант. — Покажь ногу! Эхма, шляпа! Приложи подорожника.
Сидя на ящике полевого телефона, дядя Федя тоже снял сапог, показал, как нужно пеленать портянкой ногу. Что было любопытно — у старшего сержанта портяночки были беленькие, мягкие, у молодого бойца — с черными потеками, грубые, грязные…
Дядя Федя упеленал собственную ногу, как мать ребенка.
— Понял?
— Все равно собьется, — ответил красноармеец.
— Врешь, не собьется. Гимнастерку не простирни, но портяночку выполоскай, разгладь… Жизнью будешь ногам обязан. У нас был чудак-человек, стихи сочинял: «Ногу сотрешь — немцу в плен попадешь!», «Сапог порвал — считай, пропал». Еще были стихи… Забыл. Я с детства стихи плохо запоминаю. И вообще