керосинку с конем? Конь — он вроде человека, товарищ, боевой друг, если пожелаешь. Он и раненого с поля боя вынесет, и через реку перенесет, в пургу согреет. Был у меня Ветерок. Идешь чистить — он ждет, скучает. Сахару в кармане несешь. Дашь. Он вроде и не рад, задается, морду воротит, потом возьмет осторожно, губы теплые. Шалун! Ты был в Бессарабии?
— Я уже говорил, что не был.
— Я был. Там и Ветерок, мой боевой товарищ, лег. Нас одной гранатой… Меня в госпиталь, его… пристрелили.
В голосе Бориса Борисовича послышалось столько боли, что я растерялся, потому что не знал, как его утешить, он горевал шумно.
— Танцевал! Гости, бывало, приедут. Полковой духовой оркестр трубы надраит, начнет с марша. Ты и показываешь выезд. Отпустишь поводок, Ветерок не хуже тебя знает, что нужно. Школа верховой езды — университет. Потом как заиграют «польку-бабочку», он и пошел танцевать.
— Вы отступали?
— Нет. Шли на выручку 25-й Чапаевской дивизии. До границы километров семьдесят. Нас обстреляли. Ничего не поймешь, — кто свой, кто чужой!.. Отошли к населенному пункту, в садах развернулись и пошли лавой. «Шашки наголо!», «Даешь!..», «Даешь!..» Да разве фашиста шашкой в танке достанешь? Залез в железо, гад. Попался бы в натуральном виде!
— А тачанки? — спросил я. — Из пулеметов бы стреляли.
— Чего?
— Тачанки, говорю.
— Э-э-э, — не то засмеялся, не то застонал политрук. — Щепки полетели от твоих тачанок- ростовчанок. Потом в госпитале спорили. Теоретиков много… Вообще-то правы, — не имели права идти на танки без прикрытия артиллерии, самолетов и тех же танков. У нас были три танкетки, керосинки, отстали, застряли на мосту. Разве трактор с лошадью спаришь? Машина — дура!
— Между прочим, — сказал я, — у нас в роте есть боевой конь — вернее, боевая подруга. Полундрой ее кличут. Так я бы с такой подругой горох не пошел бы воровать — на первой же проволоке остался бы висеть, как на паутине.
— Лошадь есть? — оживился капитан.
Он долго рассказывал о лошадях, уходе за ними, болезнях и еще каких-то тонкостях — я не слушал. Для меня самая надежная и привычная лошадь была машина-трехтонка: вырос-то я в городе. В городе лошадь можно увидеть лишь на базаре. Еще на лошадях развозили ситро по кинотеатрам.
— Давайте, соколики! — кричали люди с крыши сарая.
Я полез к ним по лестнице из жердей, но мне сказали:
— Назад! Без тебя теснота. Крыша может не выдержать.
Я побежал к каштану, он рос рядом с сараем, и залез на него. Сумка из-под противогаза мешала. Я снял ее, бросил вниз, взобрался на самый верх дерева.
— Смирно! — неожиданно раздалась команда.
Из барака вышел генерал-майор авиации Горшков, командир дивизии. Он был летчиком- истребителем. На его счету было пять «мессеров». Его тоже три раза сбивали. Два раза он дотянул до аэродрома, один раз, прошлой осенью, упал в Чудское озеро. Выплыл и примкнул к какой-то части, попавшей в окружение, и вышел с ней на Большую землю. Звание генерала ему присвоили весной сорок второго.
— Лихо идут? — спросил генерал. — Видно?
— Отлично, товарищ генерал, — ответили командиры на крыше сарая.
— Интересно, интересно!.. — сказал генерал и тоже полез на крышу.
— Нам бы такие машинки с начала войны! — сказал кто-то.
— Посмотреть бы бой! — сказал еще кто-то. — Как из фашиста перья полетят.
— Федя! — крикнул генерал шоферу. — Подгоняй сюда! Ну, кто со мной на КП? Давайте, товарищи, через полчаса начнется бой! Расходитесь!
Отдав приказ, генерал почувствовал, что он генерал. Он подошел к краю крыши и замялся. Потом пошел вниз, как по трапу.
Я тоже слез с дерева.
— Алик! — позвал дежурный по штабу, когда я надевал пустую сумку из-под противогаза. — Понимаешь, — чуть ли не шепотом говорил дежурный по штабу, — немец идет к Борисоглебску, его прикрывают. Будет дело! Приемника нет. Волну знаю, приемника нет! Послушать бы, как фашиста колошматят.
Дежурный подпрыгнул и пнул воронку для подсечки смолы.
— Вспомнил! Есть в школе приемник, — сказал он. — В казарме летного состава. Я напишу хитрую записку, валяй к школе, записку никому не отдавай, вместе с приемником тащи сюда. Тут чей-то велосипед стоял, возьмем взаймы! — Дежурный метнулся к бараку, через минуту выбежал с бланком расхода по кухне, на бланке стояла витиеватая непонятная подпись. В записке говорилось, что приемник из казармы летного состава срочно требуется в штаб.
Он вывел из-под навеса чей-то велосипед без номера, отдал хитрую записку.
— Побыстрей возвращайся! Береги велосипед!
Ему еще следовало бы спросить, умею ли я ездить на велосипедах для взрослых.
Тропка извивалась, как запутанная веревка, шины предостерегающе шуршали. Я знал, что упаду… Велосипед катился по тропке.
Канавку я заметил издалека, за ней стоял колодец. Машину тряхнуло, и я оказался впереди нее. Велосипед наехал, отскочил и… врезался в груду камней.
Бац! Та-ра-рах, тах-тах!
Колодец срубили на века, хоть бы тысяча таких, как я, ударялись в него каждый день, он бы не покосился. Велосипед был нежнее, у него погнулся руль и лопнула цепь передачи. Я сел у колодца, с обидой поглядывая на велосипед.
«Керосинка, — подумал я. — Боевой конь, верный товарищ, перенес бы меня через канаву, не выдал… Верно говорил Борис Борисович: машина — дура!»
Я достал из колодца воды. Дубовая бадья уравновешивалась журавлем, вода доставалась без труда, только умываться было неудобно — бадья мешала, пришлось ее оттянуть немножко в сторону.
Я набрал ледяной воды в рот, брызнул на ладони, обмыл царапины. Пришлось нагнуться, потому что бадья раскачивалась и норовила ударить в голову. Я со злостью оттолкнул ее подальше. Она вернулась.
В ее возвращении чувствовалась тупая неизбежность. Она обязательно должна была вернуться в точку, откуда начала движение.
«Почему она возвращается? — подумал я. — Почему? И никак иначе? Почему именно так? Кто это придумал?»
Я понимал, что земля притягивает бадью, что существует какое-то всемирное тяготение, которое существовало до моего рождения и будет существовать после моей смерти. И я всю жизнь обязан подчиняться ему. Почему? А если я не хочу? Я человек… Почему я не могу изменить дурацкий закон тяготения по своей воле?
Я нагнулся, бадья просвистела над головой и ушла в сторону.
«Не отойду! — решил я. — Не отойду — и все! Так хочу! Что тогда произойдет? Ничего не произойдет. Бадья не посмеет ударить, потому что я не хочу этого, я ее пересилю. Не ударит! У меня будет иначе. Не как у всех!»
Мною овладело упрямство. Меня возмущала простейшая истина, ясная, как день, — тяготение, возмущала своей тупостью и неизбежностью. Я не уклонился. Я стоял прямо.
И бадья… она ударила. И я понял, что простейший закон тяготения не изменить. Никому не преодолеть его, и он вечно будет подавлять волю людей неизбежностью.
И когда бадья вернулась вновь, я пригнулся. Отошел от колодца, поднял велосипед, передачу сложил в сумку из-под противогаза.