На всех выдали кусок хозяйственного мыла. Зинченко дал из запасов. Мыло передавали из рук в руки, как золото, мылили по-братски. Мне остался обмывок, и тот отобрала Алла.
— Имей совесть. Хватит, у тебя одни кости. Где ты? Дай-ка я тебя… Не вырывайся. Костями зашиб.
— Не забирайтесь на чужую территорию, — сказал Валька. — Кто стоит, подвиньтесь. Девчонки, холодно становится. Может, заберем бельишко? Давайте сбегаю.
— Как бы полушубок опять не сперли, — донесся голос Верки.
В тот вечер, перед общей баней, Зинченко пришел поздно: он заблудился.
— Спросить дороги не у кого, — пожаловался он. — Ни души на улицах. Кабель валяется, трамваи горелые… Я по рельсам шел. Шел, шел — тупик, назад повернул, мост прошел через железную дорогу и оказался на окраине.
— Вы в СХИ забрели, — объяснил Валька. — Стадион не видели?
— В городе, как в горелом лесу, ничего не видел. Повернул, зашел на вокзал, там рельс нужный показали. Дошел до канавы, думаю, дома. И точно. Сразу отыскал.
Старший сержант вернулся с хорошими вестями. Нам выписали ватники, сапоги, картошку, морковку, электрические фонарики; обещали рабочие карточки по высшей норме. Зинченко побывал в комендатуре, в исполкоме, в военкомате, и нигде не отказали. И он руководствовался, правилом — запас есть не просит.
— Еще бы мочалок добыл, — подсказали ему.
— В следующий раз, — пообещал начальник курсов.
Холод крепчал: для убийства насекомых требовалось определенное время, и мы его выдерживали.
— Остался кипяток, — донесся голос Гали. — Налейте в тазы, ноги отпустите, теплее будет.
И мы встали в тазы.
— Свет бы загорелся, посмотрели бы на себя, — сказал кто-то.
— Не надо.
— Глядеть-то на вас, — отозвался Зинченко, — больно охота. Невидаль. После войны буду разбираться, искать особенную.
— Нахал, старший сержант, — возмутилась Верка, — а чем мы хуже других? Выйдем, причешемся, да если обувь модную… Погонялся бы за мной, не одну тропку проложил.
— Если бы да кабы, во рту росли грибы.
— Разумеется, — поддержал девушек Валька. — Красавицы что надо. Вы, как начальник, не замечаете подчиненных. Девчонки, на танцы пойдем?
— Куда? — загалдели девчонки. — Сходить бы. Сто лет не танцевали. А подо что танцуют?
— Под аккордеон и радиолу.
— Пошли! Пошли на танцы!
— Я не умею танцевать.
— Я тоже разучилась.
— Я научу, я водить умею.
— Интересно с тобой.
— Стой тогда, протирай стену.
— Я и так стою.
— Голая.
— А ты-то в чем? На себя посмотри.
— Смотрю, ничего не вижу.
— Смотреть и не на что.
— Подумаешь, из себя строит. Если коса.
— Перестаньте! — сказал строго старший сержант. — А то я стану женоненавистником.
— Зарекался козел капусту есть.
— Девчонки, давайте о чем-нибудь рассказывать. Вода остынет. Про что-нибудь интересное.
— Подумаем коллективно.
— Надоело. Пусть лошадь думает, у нее голова большая.
— Про любовь расскажите, — предложил Валька.
— Верно, бабы, им только про любовь. Разве других тем нет? Про учебу, про… про… Что-нибудь такое патриотическое. Про храбрость или про то, что видели, — сказал Зинченко.
— Про любовь интереснее.
— Пусть говорят. Пройдут годы, и буду рассказывать, как мы здесь стояли, и никто не поверит, — сказал Валька.
— Договоримся, каждый расскажет про первую любовь.
— Да, да… В темноте и не видно, кто говорит, не стыдно.
— Голос-то слышно. По голосу догадаешься.
— Подумаешь, завтра отрекусь, скажу, не я.
— Пойду посмотрю печку, — сказал Зинченко и двинулся к двери. Я за ним.
Мы выскочили к печке. Тут совсем было холодно. Мы, подпрыгивая, как неврастеники, подбежали, сунули в топку несколько поленьев и опрометью ворвались в душевую.
— Ух, холодрыга!
— Хочешь, Зинченко, погрею? — донесся глухой голос Верки.
— Завтра же займусь строевой подготовкой, дурь из головы вылетит.
— Не… Не вылетит. Не прячься от меня, старший сержант, все равно не спрячешься.
— Она тебя запеленговала.
— Не мешайте. Дайте рассказать.
Мы пробрались в свой угол, нащупали ногами тазы, влезли в них. Вода показалась горячей.
Кто-то рассказывал про первую любовь, кажется, Маша.
— Он грит: «Пошли запишемся. Нас оформят, потому что ухожу добровольно, до призыва». Я ему: «Куда торопиться? Я только паспорт получила, не распишут. Вернешься с победой и пойдем. И маме скажу». Так и ушел. Мы с ним раз только и поцеловались. Стыдоба. При народе, перед отправкой эшелона. Не знала, не ведала. Сейчас увидела бы… Прижалась и…
— Молодая.
— На фронт, вместе. Только не разлучаться. И чего ломалась? Глупая была, все ждала и прождала. Пришло извещение. Похоронили его. Под Тулой бой был. Героем, пишут, погиб. Три танка поджег. И верю, была бы рядом, сто штук сожгли и живыми бы остались. Такая во мне сила, я чувствую. От любой пули заговорю. Вот история, моя любовь, первая и единственная.
— У меня немножко лучше, — сказал кто-то. — Немец-то пришел, пригнали пленных. Загнали за проволоку у Куцего яра, страшно на них смотреть, и картошки не дают передать. Как стреканут из автоматов. Кого-то и убили. Потом… значит, у нас в хате ихний офицер остановился. Тощий, как Альберт.
— Алла, меня не трожь, — сказал я, догадавшись, кто говорит. — Не тебе мои кости считать.
— Чуть жирнее, — безобидно ответила Алла. — Мать к нему, к офицеру. Говорила, говорила, их переводчик объясняет, что если сын или муж мой, то выпустят. Муж, говорит, и зять. Пошли. Она увидела самого пострадавшего и говорит: «Вот мой супруг». Тот встал, молчит. Его вперед вытолкали. Отпустили. Мать меня толкает в спину: «Выбирай быстрее!» Я на какого-то указала. Они вроде там на одно лицо. Привели. Офицер спрашивает: «Почему родные, а радости нет?» Изобразили радость. Идти спать надо. Пошли. Не знаю, как у матери получилось, вроде сошлись, хороший дядька попался, ласковый. Отца-то у меня нет, убили кулаки. А мой-то вроде меня — сопляк. Спали, как брат и сестра. Я даже обиделась. Хотя бы для приличия руку взял. А он: «Не сердись, невеста есть, ждет. И вообще прощай!» Ушел через неделю. Сказал, что пойдет, партизан найдет. А за то, что ушел, второго схватили и в лагерь угнали. Мать убивалась. Кричала: «Я честная! Столько лет память берегла. Нашла мужа. По любви… Отдайте». Ее избили. А отчим, папой я его не могу назвать, сгинул. Так, как в яму — концов не найдешь.
— Выходит на поверку, вы девицы, — не утерпел Зинченко.