непорядочной? Я часто думала о разводе и, как теперь понимаю, надеялась, что это случится по его инициативе, не могла взять ее на себя. Уж не потому ли, что, сделав то, что сделала тогда, в юности, я считала наш брак обреченным на пожизненное существование, поскольку за него было уплачено ценой такой подлости? Да если на то пошло, то я просто спасла Ксанку, потому что в Алешке ошибалась она, — не я! И судьба была справедлива к нам обеим: мне — суровая жизнь с нелюбимым мною и не любящим меня человеком, ей — свобода и творчество. Ей — любовь великого маленького Горбоноса, мне — мелкий карьеризм. И все-таки как странно… Я ношу эту брошь часто, надела и сегодня. Уже в такси вспомнила, что на эту встречу мне бы с ней появляться не стоило. Сняла потихоньку от Алешки, сунула в сумку и вот… Но почему эта проклятая брошка дважды за сегодняшний вечер вывалилась из моей сумки? Это что же, доказательство существования на свете высшей справедливости? Но я верю в справедливость и так. Все справедливо, только надо увидеть эту справедливость и не проклинать жизнь, получив от нее пощечину, а спокойно подумать: за что? И ведь у каждого найдется причина. Ну, разве что исключая Ляльку. Я ценой подлости получила Алешку, он потерял Ксану, потому что не любил ее, — все справедливо. Я не смогла сделать так, чтоб Алёшка полюбил меня, потому что наши отношения были с самого начала построены на лжи и я, зная это, была робка и не уверена в себе, за что и расплатилась тем, что и сама его разлюбила. Мы оба не любим друг друга, и я не ставлю себе в заслугу своей нелюбви к нему. Это страшно — не любить своего мужа, какой бы он ни был. Это только школьницы могут гордиться тем, что их кто-то любит, а они не отвечают взаимностью. Взрослые же люди с одинаковой силой хотят не только быть любимыми, но и любить. С каким упоением я вспоминаю свою детскую влюбленность в Алешку, пусть даже выдуманную! И сегодня я шла к Ксане, чтоб увидеть его прежним под её взглядом и, может быть, вновь полюбить. Но судьба распорядилась иначе.
В мастерской тихо, только шаги Петровской, которая бродит, разглядывая картины. Слышится ее бормотанье: дурная привычка разговаривать вслух.
— Милиционер родился, — хихикает Кузяев.
— Ребята, ну что вы все такие, давайте танцевать… — верещит Лялька.
— Да, господа, продолжим танцы… Вика, позвольте! — ко мне подходит Ильменский и раскланивается.
Танцевать после всего, что случилось? Но Ильменский смотрит на меня настолько приветливо, что я кладу руку ему на плечо.
— Брось, Вика, — говорит он мне, делая самые замысловатые па танго, — Брось, Вика… Горбонос прав: это была не ты. Это же так понятно…
Я никогда не считала Ильменского стоящим человеком и удивлялась Ксаниной с ним дружбе в школе, но тут права оказалась она, а я получаю еще один урок. Вот как, оказывается, ведут себя порядочные люди, если им даже удалось схватить за руку такую дрянь, как я. Но откуда они знают, что именно творится в моей душе, чтоб, несмотря ни на что, прощать?
Что они, сами оказывались в такой ситуации, в которой оказалась я? Или у них просто есть воображение, чтоб представить себя на моем месте? И вообще, что же это тогда такое — воображение? Способность думать? Да, скорей всего именно так, — способность думать. У Алёшки нет способности думать, поэтому-то он один из всех не может меня простить. Но ведь может быть и так: он не прощает меня потому, что этот мой поступок касается его лично, в то время, как другие способны видеть все со стороны? Но если они способны вообразить себя не только на моем месте, но и на Алешкином, они должны понять и его. Понимают ли?
Я не знаю этого, а знаю только то, что я наконец-то свободна. Свободна от страха, от постоянной своей тоски и вины. Ночь перед казнью миновала, а на эшафоте меня вдруг помиловали.
Краем глаза я вижу, как Алешка направился к дверям. Он не позвал меня с собой, и к лучшему. Это единственный человек, с которым бы я не хотела сейчас остаться наедине.
Танец кончается и ко мне подходит Ксана.
— Знаешь, Вика, — говорит она, — а у нас с мамой год назад случилось большое горе. Умер Ромка. А его бедная несчастная больная жена через два месяца после его смерти вышла замуж…
Да, часом раньше я бы удовлетворённо подумала про себя, что вот опять их надули, опять лезет наружу их неумение жить. Но теперь-то я понимаю, кого надувает тот, кто хочет надуть других. Кого надули мы с Ромкиной женой. И вдруг передо мной впервые встают подробности моего надувательства… Не просто слова, которыми я их назвала, тем самым отгородившись от сути, а сама подлая суть: грязный липкий пот страха, Ксанин взгляд, когда мы с Алешкой пришли навещать ее, наше с Алешкой убогое показное счастье, изначально невозможное, обреченное…
Я плачу, наконец-то я плачу, машу на всех руками, когда они обступают меня. Плачу по себе, по Ксане, по Алешке, по Ромке… Плачу оттого, что они простили меня, и я, таким образом, опять вышла сухой из воды, да еще нашла виноватого — своего бедного мужа, и представляю, в каком смятенье он ушел, что творится в его душе, которую я не сумела открыть, понять и полюбить. Может быть, я впервые в жизни понимаю его. Да и вдруг права все-таки Ксана: Алешка прекрасный, наивный человек, разве что недальнего ума, потому недальнего, что исхалтурился душой рядом со мной, нелюбящей и нелюбимой? И если он заблуждается, то надо, чтоб кто-то вовремя объяснил ему, что к чему, объяснил бесстрашно, без снисхождения и без мелких счетов. Как же я посмела отпустить его одного, а сама осталась купаться в доброте и прощении моих товарищей?
— Ребята, — говорю я, — мы должны встречаться… все изменится, ребята… А теперь мне нужно домой, к моему мужу.
Я иду через мастерскую, вижу их прощальные виноватые улыбки, выхожу в прихожую, открываю сумку… Вижу брошку. Я беру эту вещицу, снова прохожу через всю мастерскую к форточке и выбрасываю её туда.
— Ты права, Петровская… — говорю я.
Но Петровской уже нет. Ушла.
Куда она делась?
— Эй, Петровская, где ты? — слышу я, уходя.
6. Галина Петровская
Я выскочила за Снегиревым, потому что выглядел он не ахти. Узнать такое! Нет уж, хватит с меня подростковых подвигов и сурового молчания. Довольно того, что я тогда влезла не в своё дело, уверенная, что совершаю нечто большое и чистое, как говорили наши пионервожатые.
— Эй, Снегирёв! — крикнула я, — садись, подвезу… — распахнула дверцу машины.
— Богатая стала? — спросил он.
— Совсем уже ополоумел, не видишь? Это такси…
Он тяжело плюхнулся рядом со мной, попросил разрешения закурить.
— Ты что, и ушла из-за меня? — спросил он.
— Мне надо уже в парк. Потом еще вернусь к ним туда.
— Слушай, а ты даже разговариваешь, как человек… Я что-то не могу припомнить, чтоб ты разговаривала с кем-нибудь… Разве что сама с собой.
— Да, я была тяжёлой девицей…
— Послушай, зачем ты тогда влезла в эту историю… Не влезь ты тогда, всё могло быть иначе. Я ведь не мог простить Ксану именно из-за тебя. Да и Вика… Если б ты не сочинила на себя этот поклёп, она бы не попыталась выгородить тебя и подставить Ксану…
— Если бы да кабы… Все мы не знали, что творим. Пробовали себя: кто в роли злодеев, кто в роли героев… А на свете нет ни злодеев, ни героев. Просто люди заблуждаются либо по глупости, либо от большого ума.
— Да, жизнь сурова, — с какой-то утрированной важностью сказал он.
Мне захотелось рассмеяться. Почему — не знаю. Наверное потому, что Алёшка-то и был как раз из тех, кто до сих пор играет в героя.