относиться иначе: бережно и осторожно, как к личному имуществу. Ему, конечно, было тяжко, ему, как всегда, не хотелось знать правду, но мне-то хотелось ее сказать. Почему я выбрала такой неудачный момент, почему заговорила при свидетелях? Да потому, что мой муж живет только при свидетелях: мыслит, любит и думает только при свидетелях. Я — это уже не свидетель, я для него вроде правой руки или левой ноги, при мне он не стесняется быть самим собой. А сам по себе он хитрит, а не мыслит, выгадывает, но не любит, а уж слов своей «правой руки» или «левой ноги» не слышит в упор. У него и память-то устроена так, что он помнит только то, что случилось при народе, а спроси у него, о чем он думает перед сном, — не ответит, потому что не знает. Потому что ничего не думает, по крайней мере, такого, что можно было бы назвать мыслями.
— Брошка не пропадала, просто она почему-то нашлась не там, куда я ее положила, не в большом отделении портфеля, а в маленьком карманчике…
— Это я брала ее… Я хотела еще посмотреть и, наверное, положила не туда, — сказала Ксана, краснея густо и мучительно.
— Самое смешное, что я тоже брала ее посмотреть, когда Ксана ушла мочить тряпку… — сказала Петровская. — Но я была уверена, что ты скоро найдешь ее и скажешь всем… Я ждала этого.
— Идиотка, единоличница чертова! — вдруг закричала Знайка, подлетев к Петровской и начав ее трясти. — Ты что, не знала, что все думают на Ксану?
— Нет, не знала. И потом, я ведь сказала, что это я взяла…
— Зачем же ты сказала, что взяла, когда совсем не брала?
— Ну, мне так было легче… Ну, такая я была… Могла сказать, что стащила и выбросила, но не могла признаться, что просто залезла в чужой портфель из любопытства… И потом, мне было так противно видеть ваши подозрения, эту вашу безумную суету… И еще мне не понравилось, что вы хоть на секунду можете допустить, что это сделала Ксана… Вика, я же следила за тобой, я же знала, что ты нашла брошку уже в конце урока… но ты промолчала…
Они все уставились на меня, ожидая объяснений. А что я могла им сказать? «Брошка не пропадала» — это звучит гладко и обтекаемо, подробности же для меня до сих пор отвратительны, и сказать больше я не могу.
— Но записка… — начала Лялька Демичева.
— Замолчи! — оборвала ее Знайка и затараторила, заверещала. — Ну, вот и все. Вот все и выяснилось. А мы-то думали на Петровскую, мы-то объявили ей бойкот. Ну надо же, какая ты смешная, Петровская! Ну зачем ты это сделала?
— Я очень любила тебя, — буркнула Петровская, исподлобья взглянув на Ксану. — И когда они кинулись на тебя… Стали ловить… Я не люблю, когда человека ловят… Особенно тебя, хоть ты меня и не замечала…
Знайка, очевидно, тоже не любила, когда человека ловят, я только диву давалась, как она вертела разговором, уводя его в сторону от меня и той записки, не давая другим припереть меня к стенке. Вот и грубая вульгарная торговка Знайка, о которой еще сегодня я была столь низкого мнения.
Интересно, сообразила бы я на ее месте, что другому так больно, так невыносимо стыдно, что ударить его — подлость, убийство? Вряд ли поэтому берегла меня Знайка? Какое дело ей до меня и моих переживаний?
— Не надо уводить в сторону, — раздался властный голос моего мужа, — то, что брошка не пропадала, еще не все… Была еще записка, которую Вика показала мне, Ляле и Сосновской… Что это была за записка?
— И мне Вика показывала ну записку, — дрожа от восторга разоблачений, влезла Сажина.
— И я видел…
— И я слышала…
Я знала, что напрасно Знайка пытается остановить эти крики вожделеющих правды. Раз уж Алексей взялся за разоблачения, он доведёт их до конца. Но с другой стороны, почему это я так злюсь на него, если он прав, тысячу раз прав? Так же прав, как был прав тогда, отвернувшись от Ксаны, потому что считал ее воровкой. В чистоплотности ему не откажешь. А сейчас он решился выслушать правду, и выслушает ее, чего бы ему это ни стоило.
— У меня была Ксанина записка… В ней шла речь о книге… Я взяла это слово в кавычки. Вот и все.
— Ты, ты… Вот ты какая… Какая же ты… — Алешка задыхался, держась за сердце.
— Подождите, ребята… — тихо сказал тихий Горбонос, — это, в конце концов, событие столетней давности. Вика уже давно другой человек, зачем же нападать на нее сейчас… Я даже могу представить, как все тогда случилось… Вначале она и правда не нашла брошки, подняла панику, а потом ей было стыдно сказать правду, и она решила… Она же очень любила Алешку. Правда, Вика? Ты же любила его?
Ну и вопросик! Пусть не надеется, что я отвечу. Я молчу.
— Да какая любовь в детстве, в щенячьем-то возрасте! — завопила Сажина.
— Какая любовь? — удивился Горбонос. — Какая любовь? Да такая же, какая всегда. Только еще невыносимей, еще нежней и страшнее. Ты что же думаешь, отхалтурил человек кое-как детство и юность, а к зрелости оказался способным к любви? Нет уж, извини. Человек, который живет всерьез, он всегда живет всерьез.
— Ну, так пускай Вика и отвечает всерьез за то, что натворила, — закричал мой Алексей.
— Но ведь отвечать-то должны мы. Мы с тобой, потому что поверили! — закричал Горбонос. — А думали, что любим Ксану.
— Я с детства привык верить людям! — высокопарно заявил Алешка. — Вика сказала — я поверил.
— Тогда ты мог поверить и Ксане. Ведь она говорила, что не брала!
Алешка молчит и неожиданно краснеет. Что ж, он хотел поймать меня, но попался сам.
Дело в том, что не очень ему тогда хотелось верить Ксане. В отличие от меня, от Петровской, от той же Знайки, он не очень-то верил в Ксану, я это знаю, потому что он проговаривался. Его уже тогда смущала ее безалаберность, ее доброта, кажущаяся ему бестолковостью, ее открытость.
Он, например, был убежден, что Ксане с ее разбросанным характером не кончить вуза, не добиться престижного положения. Ценности же ее, самой по себе, он не понимал. Моя ложь упала на хорошо удобренную почву. Четко, как сказал бы он.
— Я ведь тоже поверил, что Ксана взяла эту брошку, — продолжал Горбонос. — Я сам не знаю, почему. Слышишь, Ксана, я поверил Вике Может быть, потому поверил, что этим поступком ты как бы спустилась ко мне, стала чуть возможнее. Нет, я не переставал любить тебя, нет!!! Я никогда не переставал любить тебя! Я и сейчас люблю тебя. Именно это я и хотел тебе сказать. Именно за этим я и пришёл. Не отвечай мне сразу, оставь надежду хоть ненадолго. А можешь не отвечать и долго, я буду ждать…
Еще час назад я хохотала бы, услышав такое признание. При всех, не стесняясь. Но сейчас мне не было смешно. И другим тоже смешно не было.
— А вы знаете, ребята, — затарахтела Лялька, — иногда мне кажется, что ни делается в жизни, то к лучшему, а?
Она была бы права, если б не считать всех сваливающихся ей на голову кирпичей и ее мужей- подонков. Ей это не за что… Впрочем, я очень часто думала о том, что пусть бы мне на голову свалился кирпич, или же пусть бы кто-то предал, обманул меня, лишь бы была чиста моя совесть, лишь бы я никого не предала и не обманула. Что б с этой дурехой Лялькой ни случалось, она продолжает жить легко и прямо, в сознании своей невиноватости и чистоты. Добрая, рассеянная душа! Обо мне позабыли. Наконец-то. Но с другой стороны, мне сейчас море по колено, потому что все позади. Сказана правда, всем все ясно. И судьба, в общем-то, справедлива. За свой проступок двенадцатилетней давности я десять лет тащу цепи своего нелепого брака, этих суровых будней с очередями за престижной туалетной бумагой, с ребенком, замученным фигурным катанием и музыкой, которого мы, хоть усмехаясь, но еще и хотим определить в английскую школу, со скукой, в которую превращается все, к чему мы ни прикоснемся. Только зачем мне, в отличие от моих родителей, дано грустное понимание неправильности своей жизни, ее убогости. Но сейчас мне легче… Уж не оттого ли мне легче, что я надеюсь на то, что Алешка уйдет от меня, такой-сякой