Нам довольно было одной минуты, чтобы возбуждение прихода осталось уже где-то позади и чтобы исчезли всякие следы легкого усилия, необходимого для установления соприкосновения между нами. Нам казалось, что мы не переставали быть вместе и что все еще продолжается вчерашний завтрак. В этой довольно шумной зале мы с удовольствием убеждались в силе наших товарищеских отношений. В перерывах между блюдами, которые подавались медленно, мы болтали, смотря прямо в глаза друг другу, облокотившись на скатерть. Наши слова, наш хохот, раскаты нашего веселья перелетали от одной из нас к другой, не уносясь далеко от нас; своеобразная интимная бесцеремонность, создаваемая нами, вызывала у нас ощущение маленького мирка, принадлежащего только нам и закрытого для всех других, хотя в то же время не мешала нам принимать участие в общем оживлении залы, как равно и не укрывала нас от чужих взоров. Мы пребывали в этом мирке, точно внутри прозрачной сферы.

На этот раз, напротив, у меня было впечатление, что граница проходит между Марией и мной. В моем сознании не было никакого намека на враждебность. И все же почти ощутимая перегородка разделяла пространство стола и отграничивала часть Марии от моей части. Мне страшно хотелось сказать, как говорят дети: 'это моя тарелка', 'мой нож', 'мой кусок хлеба'. Я не стала бы протестовать, если бы вместо общего блюда нам подали отдельные порции.

И совершенно невольно, нисколько не желая скрытничать, я удержалась от пересказа того, что я только что узнала. Если бы я была способна управлять своими мыслями, я заметила бы, что мне следует сказать по крайней мере несколько слов относительно вчерашнего собрания, упомянуть о встрече с г-ном Пьером Февром, спросить у Марии, знакома ли она с ним или слышала ли что-нибудь о нем. Но с самого начала Мария обнаружила большую словоохотливость. Она принялась рассказывать мне очень сложную историю, которую она услышала в женском лицее. Достаточно мне было давать лаконичные ответы, чтобы была устранена опасность слишком продолжительного молчания, которое заставило бы меня самой искать оживления разговора и не позволило бы оправдаться в том, что я позабыла сделать столь естественное признание.

И все же когда мы встали из-за стола, я не могла подавить в себе мысли, что мое поведение было нелепо и недостойно. Еще так недавно я находила столько удовольствия злословить вместе с Марией о семействе Барбленэ и о самых ничтожных обстоятельствах ничем не замечательного визита; что же за причина заставила меня вдруг начать скрытничать?

Теперь было уже, пожалуй, слишком поздно делать свое маленькое сообщение. Создалось бы впечатление, что я тщательно взвешиваю, колеблюсь сделать признание, придаю ему, следовательно, исключительное значение и рассматриваю как нечто, затрагивающее меня самое.

Как просто было бы сказать сейчас же после нашей встречи, еще перед тем, как сесть: 'Мария, моя маленькая Мария, насторожитесь. Есть новости. Я думаю, что мы владеем тайной Барбленэ!' И как трудно сделать вид, будто это пришло в голову только после часа разговора!

Мария положила конец моим мучениям, заявив, что она должна покинуть меня. Едва она повернулась, как я перестала думать о ней, и всякое сознание моей неловкостти по отношению к ней исчезло. Я оказалась всецело во власти представления, что мне остается провести еще более двадцати четырех часов прежде, чем я направлюсь к вокзалу, перейду поток рельс и снова проникну в дымный дом, пропитанный дыханием страстей.

VII

В этот вечер не успела я позвонить, как дверь уже открылась. Можно было подумать, что я доктор, вызванный по самой крайней необходимости и издали подкарауливаемый тревожащеюся семьей. Служанка встретила меня ужимками, подмигиваньем, вздохами. В одной ее манере снимать мое пальто и вешать его был отзвук нашего вчерашнего разговора и ее признаний.

Со своей стороны, и я больше не чувствовала себя в этой прихожей чужой, как раньше. В первый раз я ясно представила себе, что она была центральной комнатой и к ней примыкали обитаемые помещения. Дверь в глубине вела, вероятно, в кухню. Несомненно, там изготовлялись хорошие, основательные блюда. Дом Барбленэ был мрачен, печален, если хотите, но он не отличался суровым аскетизмом. Я очень хорошо представляла себе г-жу Барбленэ, наблюдающую за распределением кусков отличного ростбифа; г-на Барбленэ в своем погребе, нагнувшимся около маленькой лампы и разливающим в бутылки превосходное бордо. Дом Барбленэ имел некоторое сходство со старинной картиной, на первый взгляд совсем почерневшей, однако богатой ушедшими внутрь переливами кармина и золота.

В гостиной меня ожидала одна только младшая дочь. Она предупредила мой вопрос, сказав мне, что ее сестра немного устала и, может быть, не будет присутствовать на уроке, и что, во всяком случае, мы можем начать без нее.

Марта говорила мне с некоторым замешательством. Лицо ее трепетало больше, чем обыкновенно, и глаза избегали моих глаз. Она поспешила сесть за рояль и укрыться со своими тайнами в шум гамм.

Но ее игра выдавала ее еще больше, чем взгляды. Когда человека выдают глаза, они признаются сразу во многом. Слишком торопливая их речь перестает быть ясной. На клавишах же возбуждение души растекается, какие бы усилия мы ни делали для того, чтобы его собрать.

Прошло несколько тактов, не выдававших ничего необычного, разве только некоторую торопливость. Вдруг, не изменяя ритма музыки, до меня донеслась пронзительная нота, звук, похожий на острие, которое сначала довольно мягко нажимает на кожу, – но кожа внезапно подается, и острие глубоко вонзается в тело.

Сейчас же вслед за этим ряд нот, деланно спокойных, пунктуально правильных, как бы желающих ввести в заблуждение – как если бы кто-нибудь, пронзительно закричав, сказал бы нам сдержанным тоном: 'Что? Что произошло? Почему вы на меня смотрите?'

Я наблюдала это смятение с большой жестокостью. Я заранее наслаждалась его исходом. Я и не думала приходить на помощь Марте; не принимала никаких мер, которые облегчили бы ей задачу совладать с собой. Сколько времени, – говорила я себе, – она в состоянии будет бороться с внутренней паникой, одолевающей ее?' Я ожидала, когда ее прорвет, – не столько из любопытства, сколько из желания борьбы. Я, так сказать, выступала против нее, становясь на сторону ее паники. 'До каких пор может она сопротивляться?'

Вдруг Марта поникла над роялем, согнулась, как если бы ее неожиданно ударили в грудь, быстро поднесла руки к лицу и зарыдала.

Я подошла к ней. Я поцеловала ее. Это движение было не столько порывом сердца, сколько актом приличия. Я негодовала на себя за такую холодность: обыкновенно я гораздо легче откликаюсь на самые незначительные страдания. Но в этот момент злоключение Марты, каковы бы ни были его частности, показалось мне таким естественным, что жалеть ее за него можно было только для формы. Я даже думаю, что я завидовала ей за то, что уже в такой ранней юности, притом не отличаясь особенной привлекательностью своего тела, она приобретала опыт страсти, которого другие женщины ожидают так долго.

Что касается Марты, то она прильнула ко мне ласково-доверчивым движением всего своего существа и выказала столько покорной готовности получить от меня утешение, что я почувствовала неловкость: так мало я заслуживала всего этого.

– Сестра моя очень злая, – сказала она мне наконец. – Я ничего ей не сделала. Не я виновата в том, что происходит.

– Как? Вы ссоритесь друг с другом?

– Она ненавидит меня. Она только что наговорила мне ужасных вещей. Она сказала, что она хочет умереть из-за меня, что я доведу ее до того, что она бросится под поезд у самого нашего дома.

Марта продолжала рыдать. Я оставалась около нее, стоя у рояля. Нотная тетрадь приходилась на уровне моих глаз. Изгиб страницы блестел. Она была усеяна бесчисленными черными значками, очень аккуратно напечатанными, очень правильно и систематично размещенными. Эта страница вызывала почему-то чувство современного комфорта и присущей ему скуки. Я представила себе длинную американскую улицу, дома из цемента, металла и керамики, со стенами, которые целиком можно мыть. И не пропуская ни слова из того, что Марта продолжала говорить мне, не переставая самым внимательным образом воспринимать судорожные движения, которые по временам сотрясали ее шею и бюст, так что я даже чувствовала, как они стремятся проникнуть в меня и как некоторые из моих мускулов уже подражают им, – я упорно продолжала отдаваться своим неожиданным представлениям. Какая-то часть моего сознания, что-то вроде верховного свидетеля, созерцала два независимые ряда моих мыслей, сближала их друг с другом, перепутывала с каким-то необъяснимым наслаждением и коварно отказывалась отдать предпочтение одному из них.

– Вы знаете, она ведь способна сделать это, единственно чтобы отомстить мне и устроив так, чтобы все считали меня виновницей ее смерти.

– Что же заставляет ее делать это?

– Она ненавидит меня. Но как же я могу помешать людям заметить, в конце концов, ее низкий характер и проникнуться отвращением к ней? И не моя вина, что у нее такие жесткие черты и уже есть две маленькие морщинки по углам рта. Если ей угодно, я охотно куплю ей других баночек крема, раз тех, что она употребляет, ей недостаточно.

– Марта, Марта, вы говорите злые слова.

– Я не говорю даже десятой части того, что она твердит мне по целым дням.

– Но что же, в конце концов, такого ужасного могло произойти между вами?

– О! Тут нет ничего сложного. Вы сейчас увидите, виновата ли я хоть в чем-нибудь, могла ли я хоть чему-нибудь помешать. Вы знаете – наш родственник Пьер Февр, тот молодой человек, которого вы видели позавчера? Когда он начал посещать нас, то ни у него, ни у нас не было никаких намерений. Это наш троюродный брат со стороны мамы. Он находится в шестимесячном отпуске. Его послали в Ф*** де-з-О Он вспомнил, что мы живем совсем близко, и сделал нам визит. Его пригласили обедать. Неделею раньше мои родители совсем даже не думали о нем. Когда они увидели его, то так как у них уже была мысль выдать замуж мою сестру – но совсем не немедленно, – они почуяли в нем зятя. Положение Пьера неплохое. Он комиссар коммерческого флота, плавает на больших пароходах. Он произвел хорошее впечатление на мою маму, которая любит 'людей общества', как она говорит, и ни за что не может примириться со слишком простыми манерами папы. Что касается Пьера Февра, то он и не думал ни о чем подобном. Прежде всего, он крайне беспечен. И затем, он не привык к жизни буржуа маленького городка, где нужно рассчитывать каждый свой поступок. Он скучал в своей гостинице, тем более, что он совсем не нуждался в серьезном лечении. Здесь он нашел общество двух молодых девушек. Через десять минут он был уже своим человеком в доме. Вот и все. Но вы не знаете способности моей мамы заставлять людей делать то, что они менее всего собирались делать. Через месяц после первого визита было уже вещью решенной, что он женится на Цецилии. Вы не часто встретите человека, обладающего такой силой. Заметьте, что не было даже намека на какое-нибудь объявление или официальное объяснение. Это шедевр. Никто даже не взял на себя труда сказать 'да' или 'нет'.

– Однако, наверное, нужно было, чтобы обе заинтересованные стороны пришли к соглашению. Если бы ваша сестра и г-н Пьер Февр не имели никакого влечения друг к другу…

– Позвольте разъяснить вам. У Цецилии слишком мрачный характер для того, чтобы она могла любить кого-нибудь, если понимать под любовью то, что я

Вы читаете Люсьена
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату