под нею понимаю. Но Пьер, конечно, ей нравится. Моей маме не понадобилось убеждать ее. Что касается Пьера, то я утверждаю, что он был захвачен врасплох. И он стал жалеть, как только заметил свой промах.
– Была уже официальная помолвка?
– Нет, но по мнению мамы остается только назначить для нее подходящий день. Например, помолвку – перед окончанием отпуска Пьера, а свадьбу – ко времени папиной отставки. Но Пьер стал явно охладевать к Цецилии. Он больше занялся мной. Клянусь вам, я не кокетничала с ним. Впрочем, вы меня знаете. Кроме того, Пьер вообще всегда уделял мне по крайней мере столько же внимания, как и Цецилии, и не вмешайся мама… Мало-помалу мне стало делаться страшно. Теперь Цецилия обвиняет меня, будто я поступила предательски. Она устраивает мне сцены каждый день. Сегодня она грозит лишить себя жизни.
– Что же вы, Марта, отвечаете ей?
– Что же мне, по-вашему, отвечать ей? Я говорила ей сначала, что Пьер волен оказывать предпочтение кому угодно; что они обе, мама и она, обладают большой силой, но все же неспособны вызвать любовь в сердце человека. Потом, когда я увидела, что она до такой степени ожесточена, я обещала ей ничего не делать для привлечения к себе внимания Пьера, не противиться тому, чтобы план увенчался успехом. Я совсем не склонна вызывать драмы. Я готова стушеваться перед сестрой, потому что без этого, по-видимому, все в доме пойдет вверх дном. Но этого оказывается недостаточно. Чтобы меня оставили в покое, нужно, чтобы Пьер перестал любить меня и чтобы я…
Речь ее оборвалась, и она несколько раз всхлипнула. Я имела жестокость подумать, что в эти всхлипывания входило немного искусственности. Слишком уж кстати приходились они. Я вспомнила, как моя мать, женщина в действительности довольно черствая, никогда не могла заговорить о своей покойной матери без того, чтобы на глазах у нее не навернулись слезы.
– Но, милая Марта, обстоятельства слишком серьезны, и вы не должны относиться к ним легко. Я настоятельно прошу вас об этом. В делах такого рода не годится разыгрывать маленькую девочку. Прежде всего, вы уверены в ваших чувствах?
– В моих чувствах?
– Да, чувствах к г-ну Пьеру Февру… Не испытываете ли вы просто… как бы это назвать?… соревнования, желания идти наперекор вашей сестре и планам вашей семьи? Нет, вы в этом вполне уверены? Вы чувствуете очень большое влечение к г-ну Пьеру Февру? У вас такое впечатление, что он самое дорогое существо в мире? Более дорогое, чем ваши родители? Что без него вам невозможно будет жить? Трудно жить, очень трудно? Мысль, что он будет принадлежать другой, для вас совершенно невыносима?
Марта смотрела на меня с беспокойством. Я сама слушала себя не без некоторого изумления. Обыкновенно меня мало прельщает роль снисходительного духовника или доброжелательного советчика, которую так любят брать на себя многие. Я вижу в этом много фальши, лицемерия и мало того, что могло бы принести пользу. И я терпеть не могу, когда такой тон берут со мной. Но на этот раз никто не мог бы упрекнуть меня за это.
Наконец Марта сказала, избегая смотреть мне в глаза:
– Мне кажется, что я очень привязана к нему; мне кажется, что я его люблю.
Слова, которые она выбирала, тон ее голоса казались полными сдержанности и сомнения. Мне давали понять, что помимо стыда здесь была еще как бы почтительность по отношению ко мне. Когда я была в лицее, одна из моих одноклассниц на вопросы: 'Какой город является столицей Испании?' или 'Чему равен квадрат семи?' – отвечала – 'Мадрид?' или '49?' – с видом мягкого недоумения, как бы желая дать понять учительнице, что самые несомненные истины оставались зависимыми от ее утверждения.
Но я была немножко недобросовестна. Мне было удобно думать, что находившаяся передо мной молодая девушка слегка приободрилась.
– А г-н Пьер Февр?
– Г-н Пьер Февр?
– Да, кажется ли вам, что он, со своей стороны, действительно сделал выбор, окончательный выбор?
– Я верю ему.
– Я, вероятно, не задала бы вам этого вопроса, если бы имела удовольствие знать его лучше. В том, что вы мне сообщили о нем, нет ничего порочащего его. Но можно спросить себя, смотрит ли он на вещи совершенно так же, как смотрите вы. Молодые люди нередко ищут общества девушек, выказывают много дружеских чувств по отношению к ним, нисколько не помышляя при этом связать свою свободу, свою жизнь. Можно впасть в заблуждение относительно их намерений. Вы сами говорите мне, что ваша мать несколько легкомысленно приписала г-ну Пьеру Февру намерение жениться на Цецилии. Хорошо разве, если снова будет допущено недоразумение, только в другой форме?
Вместо того, чтобы ответить, Марта опустила голову, вздохнула, вытерла глаза. Я подумала, что она собирается еще плакать. Хотела ли она пощадить себя от других признаний? Не была расположена говорить мне, какие она получила свидетельства искренности чувств г-на Пьера Февра? Или же находила скучным продолжать разговор со мной? Не желая снова ставить все под вопрос, она, может быть, предпочитала утвердиться в определившихся формах своей печали.
В этот момент мы увидели, что раскрылась дверь и вошла Цецилия, подобно строгому судье. Марта стала торопливо играть какое-то упражнение, моргая глазами, чтобы прогнать последнюю слезу, и зажав свой носовой платок в левой руке. Я сама притворилась, будто уделяю больше внимания раскрытой передо мной странице нот, чем приходу Цецилии.
'Она подслушивала нас? – спросила я себя. – Но что же особенное было нами сказано? Даже если бы она все время стояла в соседней комнате, приложив ухо к двери, вправе ли она сердиться на меня?'
В самом деле, я не сказала ничего компрометирующего. Но я чувствовала, что у молодой девушки были основания для недовольства мной за слова Марты, как за мои собственные. То, что я сейчас услышала, перестало быть чужим мне, наполовину принадлежало мне, в некоторой степени исходило от меня.
Так как Марта по окончании своего упражнения не выказывала готовности уходить от рояля и скорее старалась сделать вид, что это место чрезвычайно ей подходит, то старшая сестра сухо заявила ей:
– Если ты не находишь этого неудобным, Марта, я тоже буду играть… когда придет моя очередь.
Марта ничего не ответила, поднялась, изобразила преследуемого ребенка, глотающего рыдания, и быстро вышла из комнаты.
Мысль быть снова участницей той же сцены, какую только что устроила мне младшая, менее всего улыбалась мне. Я истощила все свои способности духовника. 'Я наперед знаю, что она скажет мне, в каком свете представит она их историю. Вот уроки, которые становятся утомительными!'
Цецилия провожала уходящую сестру презрительным, почти жалостливым взглядом. Потом она обернулась ко мне:
– Я очень сожалею, что так опоздала. У меня был приступ мигрени. Я приняла новую таблетку, и мы можем работать.
Действительно, она стала играть, как обыкновенно, может быть, даже менее беспокойно и менее фальшиво. Она была очень бледна, но поверхностный слой кожи отдавал каким-то мраморным блеском, который делал для меня неузнаваемой бесцветную и тусклую окраску Цецилии. При этом все лицо казалось выражающим отчуждение, иронию.
В ее присутствии я почувствовала себя более взволнованной и испытала гораздо большее замешательство, чем в присутствии Марты. Мне не удавалось найти равновесие между ее присутствием и моим, как равно не удавалось почувствовать, каково истинное положение каждой из нас, какие отношения между нами были бы правильными.
Несомненно, она считалась с моим присутствием, она немножко позировала для меня. Но у меня не было впечатления, что я могу легко воздействовать на нее. Я не говорила себе, как говорила только что, оставаясь с Мартой: 'Сколько времени она собирается сопротивляться?'
Затем одна мысль причинила мне беспокойство. Я вспомнила об угрозе, которую она делала сестре. 'Вполне возможно, что эта деланная безмятежность проистекает от твердого решения умереть. Я предпочла бы резко подчеркнутое отчаяние. Если предположение мое верно, то я не имею права притворяться, будто я ничего не знаю, будто я ни о чем не подозреваю. Так как я не чувствую в себе мужества пойти на открытое объяснение, в котором она, к тому же, может отказать мне, то я должна ухитриться найти два или три слова, с виду банальных, но полных смысла и трогающих, которые дошли бы до ее желания умереть, отыскали бы его в том месте, где оно хоронится'.
Я не находила этих слов. Кончилось тем, что вся искусственность, содержавшаяся в поведении Цецилии, стала передаваться и мне. Я заметила, что делая свои замечания относительно упражнения, я округляла фразы, я рассчитывала голосовые ударения. Очень скоро я почувствовала усталость. Весьма возможно, что нарочитые красивые фразы доставляют удовольствие, когда они произносятся перед обширной аудиторией. Но сегодня в гостиной Барбленэ с мрачною Цецилиею, сидящей налево от меня, с портретом дяди над нами, со слабыми и печальными отблесками, которыми обменивались между собою корпус рояля и гофрированная медная покрышка цветочного горшка, произнесение красивых фраз становилось занятием тягостным, как маневрирование насосом в подвале.
Я стала испытывать гнет дома Барбленэ. Мне требовалось определенное усилие, чтобы еще дольше выносить свое пребывание в нем. Казалось, что вся совершившаяся во мне предварительная работа привыкания пропала даром. Однако же я освоилась со множеством предметов этого дома. Что же вдруг сделало их необыкновенными и тягостными?
Перед самым концом урока Цецилия сказала мне:
– Вас очень затруднит встретиться здесь с г-ном Пьером Февром в будущий вторник? Он должен прийти.
Я ответила:
– О нет! Нисколько! – тоном, который выдавал, насколько этот вопрос был для меня неожиданным. Произнеся его, Цецилия бросила на меня взгляд, затем обернулась к роялю. Она слегка улыбалась. Ее поза не была, однако, ни слишком принужденной, ни слишком загадочной для того, чтобы внушить мне предположение, будто за этим приглашением скрывается насмешка или какой-нибудь вызов.
Но я размышляла над ним в течение нескольких часов.
VIII
Это собрание не представляло сначала ничего замечательного. Когда я пришла, девушки были одни. Я узнала, что г-н Пьер Февр завтракал в доме и что в настоящий момент он осматривал мастерские под руководством г-на Барбленэ. Что же касается г-жи Барбленэ, то она, несомненно, отдыхала в своей комнате в