обязательно приключение, завязка, кульминация и красивый конец. Всякий о себе думает, уж он-то чего- нибудь да стоит, каждый воображает себя героем романа, думает, что не наступил в моей жизни тот самый час, высшая степень развития сюжета впереди, меня еще что-то там ждет — высокое, великое… Олимп! Но вдруг человека хватил удар, потянул шнурок на ботинке — и удар! Или еще смешней — подавился рыбной костью, обычная инфекция — пьяный хирург и — помер, ни тебе кульминации, ни большой любви, ничего! Гроб вместо Олимпа, обычный деревянный, суковатый. La vie n’est pas un roman.[37] Вы, кстати, что-то писали. Должны понимать. — Он постучал пальцем по кипе журналов. — Как, печатают?
Борис неопределенно пожал плечами.
— Я возьму парочку журналов почитать?
— Берите. Только романов там нет.
Китаев сидел и листал журналы, читал оглавления, бормотал имена вслух:
— Зуров… кто такой этот Зуров?
— Он немного о войне писал.
— Служил?
— Кажется.
— А кто такой Симкин?
— Он пишет о Печорах, очерки.
— А стихов-то, стихов!
— Да, стихов много пишут. Еще вина?
— Да.
Художник пополнил стаканы. Китаев распахнул портсигар, закурили. Некоторое время пили молча. Китаев наблюдал за молодым человеком. Его сковала странная грусть. Сигарета в руке художника дрожала, и дымок завивался.
— Так что у вас с документами? — спросил Китаев наконец.
— Ничего, — сбил пепел. — Как все… Нансеновский паспорт.
— Как все… С этим далеко не уедешь. Хотите, попробую узнать насчет настоящего паспорта?
— Если вас не затруднит.
— Не затруднит. — Китаев резко захлопнул журнал, глянул в сторону окна. — Ну что, небо светлеет, пожалуй, пойду.
Встал. Ребров тоже поднялся, качнулся.
— Держитесь! — Борис ощутил, как его подхватили крепкие руки, потянули, усадили. — Какой вы худой. Быстро напились. Раз-два и готово. Это от недоедания. Сходите теперь же, покушайте. Я журналы беру почитать. Вам их вернут.
— Возвращать не надо. Берите так.
Дверь хлопнула. Внутри все погасло. Он закрыл глаза.
Скука… От скуки ходит и изображает что-то. И мне денег дает от скуки. Там могли быть, конечно, непонятные гуманистические идеи, в которых сам он запутался. Что-нибудь придумал себе. Атрофированная филантропия зажравшегося аристократа. Воображает себя Мамонтовым.
На минуту уснул. Снова стучат. Вскочил.
— Лева! — обрадовался он.
— Промок до нитки! — объявил тот вместо приветствия, шарил глазами, не зная куда деть изодранный зонт. — Но это чепуха! Ха-ха-ха!
Борис тоже засмеялся. Ему мгновенно захотелось обнять друга, рассказать что-нибудь. В голове все мешалось. Сколько всего там было! Круговерть! Он наполнил стаканы.
— Мало того что промок, — посмеивался над собой Лева, — так еще и собака чуть не покусала. Представляешь! Иду — бросается волкодав, отбиваюсь — зонт в клочья! И тут дождь. Промок, продрог и занемог. Ха-ха-ха!
Засмеялись.
— Вот, выпей! — предложил Борис. — И давай я затоплю, что ли…
— Лучше себе тоже налей! Выпьем!
— Да, да, налью, вина много…
— И свечи, зажги свечей побольше! Мрачновато у тебя.
— Да, да, — приговаривал Ребров, шурша спичками. — Свечей побольше. Чтоб празднично на душе стало!
Свечи неохотно выпускали лепестки. В воздухе поплыли дымки.
— Ну, прозит!
Выпили.
— Так был все-таки дождь? — спросил Борис.
— И до сих пор идет. — Лева сел в кресло. Борис пополнил стаканы. — Ты что, не видишь? Да у тебя окно паутиной заросло. Еще б ты видел!
— Опять засмеялись. Выпили. Свечи добавили веселья в глазах Левы. Кокаин, вдруг подумал Ребров. — Так лил… так хлестал из всех труб… Только ноги, кажется, и сухие! — Лева вытянул ноги, показывая дорогие английские ботинки.
— Купил-таки?
— Не удержался, — самодовольно улыбнулся Лева. — А то грязь у нас. Особенно у тебя, пока дойдешь — все ноги промокнут. Теперь буду частым гостем.
— Ну, ты даешь! Целое состояние!
— И ни гроша у отца не взял! Они стоят смертельного риску. — Лева подмигнул.
— Надо обмыть!
— Наливай!
Выпили. Лева зевнул. Закурили.
— Дело сдвинулось, — загадочно покачивая головой, сказал он. — Закупки в Данциге оправдали себя, можно себе позволить роскошь.
— Борис молча слушал, с восторгом глядя на Леву. — Сегодня не выдержал — купил. Зато ноги сухие!
Борису вдруг мучительно захотелось произвести на друга сильное впечатление, рассказать что- нибудь такое, что вытеснило бы кокаин и эти английские ботинки… чтоб высечь на его лице две-три морщины сочувствия.
— А у меня две картины купили, — сказал он.
— Ого! — воскликнул Лева. — Поздравляю!
Интересно, спросит, какие?
— Ты становишься знаменитостью! За это надо выпить!
Чокнулись, выпили.
Он и не знает моих картин… Да и какая разница?
В голове засвистело. Еще свечей…
— Как твой роман? — спросил Борис. Лева сделал кислую мину.
— Пока медленно. Хочу туда все вложить. Вылазки в Германию, Швецию, Финляндию. Всё! Ты не представляешь, каждый раз какая-нибудь история. Так много всего, так много, не знаешь, за что браться. Зачин мне теперь совершенно не нравится. К чему в этом романе мое бессмысленное серенькое детство? В нем же ничего интересного не было. Смерть матери разве что, но… Какое это имеет отношение к моей теперешней жизни? Вот Солодов и Тополев — вот персонажи, вот о ком стоит писать! Ты бы послушал их истории: германская война, гражданская… А какая Маньчжурия! Нет, надо переписывать, или все заново начинать. Детство — в журнал, разве что. Стропилину.
— Хмыкнул. — Роман, я решил, буду печатать не здесь и не так скоро. Даже если напишу через год, то два года ждать буду, смотря как дела наши пойдут. Мы задумали кое-что…
— Разумеется, — пьяно сказал художник, сделал паузу, подождал. Лева не стал делиться замыслами, и Борис продолжил: — Кстати, встретил тут на днях Стропилина. Знаешь, оказывается, Тополев и Солодов живут по соседству с чревовещательницей.