— Какой чревовещательницей? — Лева брезгливо свернул губы. Хмелеет, понял Ребров. Налил еще.
— Да писательница одна, которая про медиумов пишет. Гончарова.
— Ах, эта ведьма… Я и не знал, что она писательница.
— Да. Вот оказалось, что писательница. Стропилин мне по секрету сказал, что она предрекла смерть тому самому генералу, который пропал не так давно.
— Который? Они все пропадают!
— Тот, что сапоги Северо-Западной армии продал эстонцам. Аферист.
— Ах, этот. Так он что, умер? Это установлено?
— Не знаю, умер, не умер, но Стропилин утверждает, что она ему среди прочих предсказала скорую гибель, и вот нет его, а большинство русских, она говорит, сгинут в сороковом, что ли, году.
— С чего бы это в сороковом?
— Что-то будет, наверное. Стропилин так считает. Он тоже занимается, читает что-то…
— Да, он еще тот каббалист!
— Вот он и считает, что что-то будет. Великий Потоп или Страшный суд. Кто знает? Я, кстати, у нее был…
— Да? Ну и как?
— Никак. — Борис вспомнил, как Гончарова сидела в снопе света у окна, и его охватило волнение. — Ужас. Нищета. У нее чахотка. Грязь. Тараканы. Я просто хлеб им отнес, они чуть ли не с голоду помирают.
Мне так жалко их стало… Даже не то слово. Думаю теперь же сходить. Отнесу денег немного…
— Когда теперь же? — ухмыльнулся Лева, разглядывая Реброва.
— Вот сейчас дождь кончится и пойду.
— Ну, может, сегодня и не кончится, — сказал Лева, допил вино и вдруг выпалил: — А что! И я с тобой!
Вынул из кармана бумажку с кокаином, взвесил на ладони и подмигнул.
— Да? — Ребров покосился на крохотный сверток. — Пойдешь?
— Да, посмотрим, что она скажет. — Лева развернул аккуратно бумажку и негромко спросил: — Будешь?
— Если только разок…
— Тут разов на восемь будет…
Борис быстро выудил подвернувшийся дагеротип: конка с Невского, 11 июля, 1907. Протер платком. Лева высыпал немного порошка. Борис достал купюру.
— Ай, как хорошо, — говорил Лева, глядя на картинку и порошок.
— Сейчас мы им настоящие рельсы проложим! — Осторожно разделил игральной картой серый порошок. — Сейчас, сейчас, полетят, как на крыльях, пегасы, — шептал он, искривив рот, с азартом растягивая на дагеротипе две тоненькие полосочки. — Сейчас взбодримся и пойдем…
Борис, жадно допил вино, глубоко затянулся.
— …узнать дату своей смерти, чем не развлечение, а? — сказал Лева, прочистил нос и склонился над дагеротипом.
— Да, — севшим от волнения голосом сказал Ребров, глядя на порошок. — Сейчас только дождь кончится, и пойдем… узнаем…
Лева решил непременно выяснить дату своей смерти. Мы понюхали немного кокаину, и он преобразился в Германа, он топал и пел:
Под драным зонтиком мы почти бегом направились к старухе. Мы так спешили, так яростно сверкали наши глаза, что я в лужах замечал отблески, и лошади и люди шарахались от нас. Мы так решительно бежали, словно спешили убить проклятую гадалку. «Три карты! Три карты! Три карты!» — ревел Лева, размахивая зонтиком. Пока шли, Лева сломался и раскрыл свои планы. Вернее, это были не только его планы, а Т. и С. В общем, это были их общие планы. И он просил, чтоб это было только между нами. Не собирался он со мной делиться ими, но тут кокаин его вывернул наружу. Они ждали корабль из Англии с каким-то капитаном, который по уговору должен был привезти им кокаин или опий — и все недорого (определенно за этим кто-то стоит). Капитан не раз привозил гашиш, опий, кокаин, но малыми порциями. Да у них и денег не было купить много сразу. Теперь они скупали золотые кольца в ломбардах и серебро, несмотря на бурные кутежи, у них все время было много денег, и еще были драгоценности, о которых Лева сказал краем рта. Что-то совсем нечистое. Не знаю, правда ли, будто бы Тополев и Солодов в Берлине ограбили фургон с деньгами, который шел из типографии в какой-то торговый дом, и закупили на это несколько сот литров спирта и сколько-то кокаина! Может, осколки романа, который он думает, что еще сочиняет, — хотя кто знает…
Бывают такие дни, когда и свет, и звуки, и запахи в тебя проникают с тревожащей сердце ясностью, они тебе что-то сообщают, каким-то образом участвуют в твоей судьбе, и ты понимаешь: сегодня произошло нечто, после чего ты уже не сможешь избежать своей судьбы и будет именно так, как будет, еще вчера было иначе, еще вчера не было предначертано, еще сегодня утром ты жил с неопределенностью и, стало быть, вечностью впереди, наступил вечер, и участь твоя решена, смерть обозрима, ты — смертен, неизлечимо болен смертью, жизнь твоя летит в одном направлении, и грош ей цена.
У самого дома нам попалось сразу двое сумасшедших. На углу с цветочками сидела на скамейке безумная кухарка, в прошлом полковая потаскуха, у нее к голове была на веревочках привязана крышка от кастрюли, а сама кастрюля стояла перед ней, в нее с крыши стекала дождевая вода, сумасшедшая ложечкой помешивала, будто варила суп! Мы прошли мимо. Навстречу из дома выскочил Чацкий. Он стал совсем похож на тень. Проскользнул между нами, как глист, оскалившись улыбкой покойника, шепнул что-то. Он был бледен, как напудрен к съемке, а может, и в самом деле пудрится.
Нас впустил Тимофей. Он был как будто напуган и тих. Его мать лежала на кровати, она смотрела в потолок и тяжело дышала. Мальчик сказал, что мама в трансе, у нее сейчас сеанс.
— Никому нельзя быть…
Лева нетерпеливо достал деньги, швырнул их на стол, отодвинул мальчика небрежно и сказал громко, обращаясь к сумеркам в комнате, что он пришел и немедленно желает услышать свою судьбу, смерть — все как полагается.
— За меньшим не пришел бы, — сказал он и стукнул зонтиком в пол, как шпагой. — Подавайте мне мою смерть, и немедленно!
Сумерки вздохнули. Лева сел на стул перед столом, где было пусто, ничего на столе не было (только свеча горела на блюдечке), и закурил бесцеремонно. Забросил ногу на ногу. Я тоже сел, у окна, где в последний раз сидел. Он дал мне папиросу.
— Какая скука, однако, — сказал он, покачивая английским ботинком.
Я поджал губу. Досадно, неловко — затащил в балаганчик, а ведь у него такие дела: лодки со спиртом стоят; но ничего не поделаешь, сидим, ждем. Окно было зашторено. Но все равно веяло холодом, было слышно, как бредил дождь и гудела железная дорога. Не успели как следует посмеяться над «спящей старухой», как она застонала, вытянула руки вперед, словно хватая что-то; она двигала ногами тоже, барахталась в постели, как утопленница, которая борется с течением. Мальчик с бумагой встал перед ней на колени, разместил писанину на стульчике. Она что-то шептала, или бормотала, слышен был только хрип, точно играл патефон, только вместо музыки кто-то с пластинки нашептывал; мальчик записывал, шуршал карандашом. Он писал в темноте. Как? Было так мрачно. Только тени рук эзотерки; мальчик сгорбился над стулом, сросся с ним, показывая затылок, облизанный светом от свечи, клок вздернутых на шее волос,