брали совсем коротконогих). Едва дотягиваясь до верха, налепил вкривь и вкось, так сойдет, побежал дальше. Лапой удерживая позеленевший глобус, вслед ему смотрит стальной ворон (Борис к нему долго привыкал). Громоздкие вывески: JURGENSSON, H.O.Waldmann. До блеска надраенные медные часы в витрине антикварного. Флаг. Три золотых льва. Борис смотрел в окно безжизненным взглядом. И к чему глаза мне? Все равно, как слепой. Отец Трюде вот уже четверть века живет в насмерть зажатом резинками мешке, изо дня в день перебирая пленку памяти незрячими руками, и не может добавить к ней ни одного мгновения, даже полоски света, ничего. Она ему читает… соседи приносят сплетни… у них есть радио… Кто он мне?.. Зачем я думаю о нем?..
Заходите к нему почаще… не расстраивать… Зашел, а там отец Левы, доктор Мозер и еще один сутулый, серый, как крыса, — сидят за столом, пьют, а Николай Трофимович на них смотрит, слушает их байки — так они ему помогают, при нем пьют, анекдоты травят, настроение поднимают, от мыслей о смерти отвлекают. Доктор говорил о союзе врачей или пациентов, потом сказал, что в городе убийство — говорят, идентичное убийству в Париже, ГПУ убили кого-то. Я сказал, что сходил на Добужинского. Если б не вы, Николай Трофимыч, пропустил бы.
— Успели, — вставил доктор.
Дмитрий Гаврилович опьянел быстро и сильно, говорил невнятно и очень громко, — всем сделалось неуютно (может, только мне), — человек-крыса слушал и улыбался, приоткрыв рот, внимал. История о том, как Лева болел в детстве…
— Он был тогда совсем маленький, даже не говорил, полтора года ему было, заболел вдруг сильно, кашлял, кашлял, жар был, вот и кашлять перестал, кашель перешел в вой, в кроватке биться перестал. Нам всем страшно стало. Я не мог ждать и сидеть, нянечка Левушку мазями натирала, водкой, скипидаром, что- то прикладывала, а я по врачам бегал. Одного привез, другого, третьего… Всех водил, а потом — впал в отчаяние. Признаюсь, веру потерял, успокоился, сел и сижу. Просто сижу и даже не плачу. Вдруг услышал, что Левушке стало легче. Я это понял по крику. Он так вскрикнул с силой, и тут все поняли, что выжил, и такое счастье на меня навалилось, так мне хорошо и покойно стало, ни с чем это не сравнить! Такое счастье ничем не достигается в жизни. Ни свой дом, ни кресло министра…
Ускользает. Приду, запишу, выведу. Какую бы зарубку… Канава, почтовый ящик. Столб. За что бы ухватиться взглядом? Поздно. Кануло. Мелькнуло что-то, как по льду сверкнувший конек. Мираж царскосельской девочки. Призрак. Пропустил сквозь себя, как громоотвод молнию, и что теперь толку шарить в этом мешке? Душа-пленка. Чужие знаки. Чужие лица. В меня можно все что угодно напихать. Пустые люди. Зачем мне все это? Зачем мне вас понимать? Никто не пытается меня понять, отчего я пытаюсь? Не сплю, думаю… Что если нет в вас ничего? Рябь на воде. Ряска. Цветение в Клеверной. Вонь. Но бывает миг. Неуловимый. Удивительный. Как эта прозрачная березка. Полыхнула молния мысли. Смерч все сместил. Шаришь там, где что-то привиделось. Что там из прошлого? Клочки. Что для будущего? Песочек из разбитых часов на уроках музыки. Что у этого мальчика в его углу было? Тетрадка, из журнала вырванная картинка. Эдгар По, Суинберн, «Давид Копперфильд». Мать пичкает его оккультной дуростью. Эликсир Парацельса. Бессмертное Братство. Сатанисты. Сфинксы. Спасение человечества. За стенкой эти, с картами и девками. Да мы с Левой в коридоре. Наша ссора не самое отвратительное, что ему приходилось слышать в этом до дыр проеденном тараканами домишке.
Борис постоял перед сонной витриной с бесполым манекеном-обрубком в манто. Новые ботинки не поместились. Сделал шаг назад. Скверная погода — ботинки не разглядеть. Новые брюки к ним не помешали бы… Пошел. И пальто… Пошел. В следующий раз… если будет следующий раз.
На Вышгород к Трюде?.. Покрасоваться в новых ботинках, дождаться, как только утихнет кашель отца…
А может, начать картины продавать? Собирать заказы? Как с подписным листом: не хотите портрет? А хотите, нарисую вашу улицу? Ваш дом? Вашу квартиру? Кошку? Сделаю дагеротип…? Хотите? Дагеротип — не фотография, это искусство! Второго такого ни у кого не будет, — только у вас! Или — себя… как образец — вот мой дагеротип… такой же хотите? Купите отражение! На этой улице тогда еще не звучал фокстрот. Неужели каждый раз буду вспоминать? En pensent d’Elle[39]… Портрет я продал, а забыть не забыл. Как устроен ум! Одни и те же образы. Ничего неожиданного. Закладываешь в голову Рембрандта, вынимаешь Пикассо. В конце концов, жизнь становится похожей на альбом или коллекцию открыток.
Медленно выкатился трамвай. Борис дождался, вскочил на ходу. Сел у окошка. Отвернулся.
Вчера он рисовал фрагмент стены дома, — это было так давно, он только учился читать; долго ждал отца; ходил по двору, бегала детвора (мал мала меньше); ждал, пока отец сходит по какому-то делу; читал надписи на стене: Я — Петя… Он отчетливо запомнил эту надпись. Криво написанные буквы. Вчера они встали перед глазами. Рисовал всю ночь. Фрагмент стены, трещинки, неровности, щербинки. Я — Петя… Не получилось. Замазал. Еще раз. Не то. Взял картонку. Еще. Еще. Еще. Все не то. Ему не удавалось воспроизвести надпись как следует. Так, чтоб ощущалась рука того мальчишки. Того Пети. Я — Петя. Нет! Получался Boriss Rebrov, kunstnik. А Пети не было. Он изуродовал несколько папок: Я — Петя Я — Петя Петя — Я Петя.
Ничего не вышло. Такая простая вещь. Чего уж проще? Или: написать как-нибудь, никто не видел той надписи… Себя не обманешь. Обмани себя самого прежде ближнего своего. Нет, Я — Петя… Еще и еще! Если уж такое простое не могу. О чем, о какой «Вавилонской башне» речь? Его лихорадило. Он пил вино. Курил. Снова царапал на папке слова, букашек, человечков, птиц первобытной рукой забыть о картине стена это стена вот я в первый раз беру гвоздь и на стене царапаю червя крест круг человечек подходит мальчик постарше и царапает камнем паутину подходит гимназист пишет: Я — Петя.
Он исцарапал всю стену. Придется заклеить. А если фрау Метцер войдет в мое отсутствие? Как- нибудь объясню. Заплачу.
Я — Петя; Я — Петя…
Все есть фрагмент фрагмента. Большая рыба пожирает малую. Любая картина — часть целого. Человек вышел из человека, который вышел из другого человека. За каждым по пятам крадется тень бездны. За вагоном вагон, за катафалком катафалк, сосуд вываливается из сосуда. La mort est imprevisible et inevitable[40]. Труп закопают или сожгут, барахло будет продано. Картины пойдут за бесценок на каком-нибудь аукционе.
Петровская площадь. Каких-нибудь десять лет тому. Сошел. Постоял. Закурить? Вышгород. Туман съел башни. Окутал крепость. Облепил деревья, как вата рождественские лапки. Фонари еще не зажглись. Свет пока стоит, медлит. К Трюде идти рановато. Сидеть там, слушать разговоры, пить чай, шептаться с ней. Смотреть в мертвые глазницы старика.
Широким шагом по улице Jaani. Свернул. Еще раз. Подумал о нелепом визите к теософке. Эликсир Парацельса. В ее комнате пахло гвоздикой и еще чем-то. За угол. Зачем все это? Зачем Лева так кривлялся? Может, он всегда кривляется? А я ему верю… Напрасно, не стоит верить людям. Неизвестно, что лучше — рукоблудие или Трюде. Долго курил, медленно шел вдоль мхом поеденного забора. Ржавые почтовые ящики возле калитки. Как у нас… Сколько писем в вас опустили? А в наши? Кто-то получает? На наш адрес приходят письма? На чьи имена? Какая разница…
Возвращая пленку и фотографии, Борис рассказал Китаеву историю с гадалкой (хотелось удивить), тот воскликнул:
— О! Вы отважились посетить местную Марию Ленорман? Я б не пошел. Ни за что! Не хочу знать дня моей смерти. Пусть придет неожиданно, с ножом или болезнью — мне все равно. Лишь бы быстро. Суть жизни заключается в неведении. Это делает ее необъятной. Я никогда не понимал тех, кто что-то старается вызнать на скачках — я ставил и ставлю вслепую. Стараюсь бывать на ипподромах, где никто не знает меня: терпеть не могу, когда шепчут под руку. Не хожу на проминки. Не желаю видеть лошадей до заезда. Шанс, вот в чем прелесть жизни. Слепота случая. Сама по себе жизнь скучна, а точное знание дня смерти сделало бы ее невыносимой и бессмысленной, как рулетка потеряла бы смысл, если б вы знали достоверно, что выпадет. Тот, кто играет ради обогащения, не понимает игры! Признайтесь, что не верите…
— Не знаю, — сказал Ребров фонарю, пожимая плечами.
Фонарь вздрогнул, как сонная чайка, и настороженно засветился. Улица медленно наливалась янтарем. Никого. Зябко. Он еще раз пожал плечами. Вот так: «не знаю», и так пожал плечами. Глупости. Мария Ленорман. Да, конечно, глупости. Пора наверх? На чай? Амуры…