— И еще подпись твою получить хотел, лотерейные билеты приносил, как будто мы очень богатые благотворительностью заниматься. Он не ради нее это делал, а тебя этим пытался уколоть, — сказала Грета и похлопала Николая Трофимовича по руке, и мне это показалось в высшей степени ироническим жестом. Похлопала нежно, улыбнулась, но все это был театр!
— Да нет, — отмахивался Николай Трофимович. — Зачем бы ему это надо было? Меня уколоть…
— Он обиду в сердце носит. Винит тебя. Хотя если и винить тут кого-то, так меня. Но это не имеет значения, потому что никто не виноват. И ты это должен понять и не думать.
— Да я и не думаю.
— Думаешь, я знаю, думаешь, — сказала Грета, повернулась ко мне и, твердо глядя в глаза мне, произнесла: — Ночи не спит, ворочается, думает.
Грета несколько раз в тот вечер сказала, что девушка Трюде, с которой все мы видели Бориса не раз (они вместе работают), очень хорошая. Несколько раз повторила:
— Я знала ее мать. Хорошая была женщина. Трюде в мать пошла. Ухаживает за слепым отцом. Это очень хорошая девушка.
Несколько раз повторила. К чему бы это? Говорила она так, словно хотела каким-то образом надавить на Николая Трофимовича, чтобы он что-то объяснил Борису. Женить она, что ли, хочет его? Но зачем ей это? В любом случае, Николай Трофимович усмехался, он пропустил ее слова о девушке Трюде мимо ушей.
В конце, когда Николай Трофимович вышел в уборную, Грета мне сказала, что у него со здоровьем что-то совсем разладилось в последние дни. Я это и сам знал, и навещать ходил, — потому и пришел, в конце концов, — она так сказала, точно я не знал этого и забрел случайно. Неужели не поняла?
— Все было ничего-ничего, и вдруг пошло-поехало.
На глаза навернулись слезы! Это было так неожиданно: она схватила платок и заплакала! Мне стало страшно, будто Николай Трофимович не в уборную вышел, а умер.
Я быстро собрался, попрощались, и ушел. В тот вечер у меня было очень тревожно на душе, я шел и думал: никогда не знаешь, как и когда это может схватить. Все это так неожиданно. И то, как жена Николая Трофимовича схватила платок, вышла, заплакав, мне не давало покоя. Точно это сигнал мне был какой-то, знак об отчаянии каком-то, в каком они там находятся.
Может, все это уже в ребенке есть: и смерть его, и обиды, и таланты делать добро и гадости — всё!
Эх, пишу я эти слова и думаю: кем он станет, мой мальчик? Каким будет? Каким его люди воспримут? Будет ли он, как Николай Трофимович? Или, как Борис, будет ходить и обижаться на людей, говорить с ними странно? Как тогда в парке, наговорил бог весть чего, не закончил и ушел, весь загадочный. Или сделается истериком, как Тер-никовский?
Кстати, Терниковский опять оскандалился. Бойкотировал со своими монархистами Милюкова, и теперь его выслали на острова. Наконец-то! Инцидент был очень неприличный. Милюков приехал с лекцией 'Грозит ли война Европе?”, но за неделю до приезда по городам уже распространилась мерзкая листовка, по всей видимости, написанная самим Т., в которой он призывал дать отпор предателю Милюкову, саму лекцию Т. назвал 'зловредной”. Милюков приехал, ни сном ни духом, я видел его: он улыбался и был очень оптимистично настроен. Не успел он подняться на сцену театра 'Эстония”, где присутствовало более ста человек, в том числе чины и государственные деятели, как выскочил какой-то однорукий в сером офицерском костюме северо-западник из бывших “верных”, и давай выкрикивать ругательства в адрес Милюкова. Инвалида немедленно арестовали. Он был не в себе, хохотал и размахивал одной рукой, и та взлетала как-то неестественно, будто неживая. Затем расследование, суд, все наскоро, выслали пятерых, включая Терниковского. Тут же в “Возрождении” появилось анонимное письмо — по насмешливой, залих-ватски-хулиганской манере легко догадаться, кто написал его…»
Фрау Метцер была со мной необыкновенно вежлива (я ей вперед заплатил). Улыбалась. Несла в руке букет снежноягодника. Толстые белые ягоды. Шла и любовалась. Никогда не понимал ее страсти к этим цветам. Что в них? Я спускался за почтой.
— Вам там письмо пришло, лежит на столе в кухне, — сказала она, умиляясь букету, и пошла дальше по лестнице. — Наверное, от барышни, — добавила насмешливо.
Все ждет, что я барышень начну водить. Не дождетесь! Сама себе букеты делает. В пятьдесят пять лет с таким картофельным носом ничего другого не остается. На ступеньках несколько ягод попалось, подобрал.
Был у Н. Т., приходил отец Левы; доктор Мозер и еще один, с кем Н. Т. в бридж по субботам играет; говорили о пустяках, Н. Т. вычитал из газеты, что Клеверную уведут под землю, а мост уберут, — обсасывали это. Дмитрий Гаврилович потирал ладони и приговаривал: «Давно пора, давно пора!» Он был так доволен, точно это был им самим задуманный план.
Часть III
Глава первая
Вера Аркадьевна написала, что Тимофей и Иван ходили в Новый год на Ратушную площадь, и — случилось несчастье: во время фейерверка одна ракета разорвалась рядом с ними, большая искра угодила прямо в глаз. Борис сперва подумал, что Тимофею в глаз попала «искра», но затем понял, что — нет, Ивану, потому что с тех пор Тимофей все время с ним, в больнице сидел подле койки каждый день, а теперь и вовсе к Каблукову перебрался, и самое страшное — себя винит в том, что случилось. Тимофей тоже написал, в красочных подробностях — используя медицинские термины, описывал процедуры, которые, когда Каблукова отпустили домой, сам делал, выполняя роль сиделки (промывал рану, менял повязки, давал лекарство). Он готовил, стирал, работал, и все равно — задолжали и пришлось съехать. Вера Аркадьевна приютила Тимошу у себя, а Иван лежал в чулане ее букинистического — за ним и Ольга приглядывала, и сторож. Сторож жаловался: Иван по ночам кричит. Спрашивали: что такое? Он отвечал, что задыхается. В конце концов его временно поместили в больницу, где присматривал за бедными туберкулезниками доктор Фогель. Вера Аркадьевна писала, что с этого времени у Тимоши начались странные душевные расстройства, которые она не бралась описывать, настолько они были из ряда вон выходящими. С таким я еще не встречалась, написала она.
Борис собирался, думал, как бы приехать, но не выходило; что-нибудь да отвлекало, не пятое, так десятое. Он был слишком занят своей картиной; точнее — уже не самой картиной (он закончил ее), сколько собой, образом kunstnika и той небольшой популярностью, которую он снискал в узких кругах благодаря выставке. Это событие выбило Реброва из колеи, он совершенно потерял чувство времени. Саму выставку он и не почувствовал. Она прошла как во сне. Будто и не с ним. Его больше поразило то, что картина завершена. Он не верил в это. Все получилось слишком неожиданно. Борис, ничего не планируя, взял и собрал муляж «Башни» в несколько дней. Это было во время его непродолжительной болезни. Он сидел дома и пил горячее вино с медом, возился с тканями, которые раздобыл у фрау Метцер в сундуках на чердаке, пристроил их на стульях, сделал амфитеатр с львами и гладиаторами, заполнил ряды самым разнообразным людом, воздвиг картонный корпус башни из коробок, находчиво обклеил их вырезками из газет и книг, что оставались после художника. Фрау Метцер они все равно не нужны… Сначала было страшно. Книги были толстые, важные, как живые. Кожаные переплеты потемнели, на свету отливали синим. Или это только казалось, что они отливают синим? Если бы не жар, вряд ли осмелился. Казалось, кто-то подглядывает. А как первые страницы вырвал — с корнем (из Abhandlung von der Fuge[52]), дальше щелкал ножницами увлеченно, с некой одержимостью, даже