Они расспрашивали о ревельских журналах и личностях, Ребров робко произнес несколько слов о Стропилине. Они пили чай и сопели; художнику стало неловко, он поторопился уйти, сказав, что, собственно, приехал не за тем… а навестить Тимофея и Ивана Каблукова, с которым приключилось несчастье: выбило глаз. Быстро собрались, поехали с Тимофеем в больницу.

Странности, о которых писала Вера Аркадьевна, проявили себя не сразу; всю дорогу Тимофей читал ему свои стихи, художник почти не слушал — он перебирал в уме сказанное, и все представлялись ему эти писатели с поэтами, как они сидят и на него смотрят, он думал о том, какое произвел на них впечатление, пытался увидеть себя их глазами, переживал, стихи Тимофея пролетали мимо, он рассеянно улыбался ему, выловил пару строк и повторил их, заметив — а вот это особенно хорошо — и довольно с него, он много болтает… Да, Тимофей стосковался по художнику, он его ждал, а когда тот приехал, сильно ревновал ко всем: Тимофею казалось, что художник его не замечает, со всеми говорит, а ему так, полслова, и все, поэтому теперь, в цвайшпеннере[60], рассказывал все, что уже описал в письмах, и сверху того говорил, что был в Риге и Вильнюсе от гимназии, но теперь, когда такое случилось, гимназию надо бросать. Это поразило Бориса, он заметил, что сказав это, Тимофей посерьезнел, напрягся, как перед прыжком или дракой.

— Как это бросать? — спросил Ребров и подумал: а какое мне дело? Я ему кто? Отец, брат, дядька?

— Подъезжаем, — сказал Тимофей. — Вот и больница. — Посмотрел на Реброва чужим взглядом и добавил: — Если бы я не повел Ивана на площадь, был бы у него глаз теперь.

Ребров с ужасом понял, что тот даже в голосе изменился, заговорил, как Иван Каблуков, с той же интонацией, так же злобно выдавливал из себя слова, будто ненавидя их. Только что он был собой, читал стихи, рассказывал школьные анекдоты и вдруг — за несколько секунд — стал совершенно другим, каблуковским волчонком!

— Я виноват в том, что с ним произошло, и должен эту вину искупить!

Тимофей достал из кармана черную повязку, нацепил ее на глаз и так пошел на встречу с Иваном.

На следующий день в книжном Борис случайно встретил Милу За-секину:

— Вера Аркадьевна мне звонила, но я не смогла прийти. Очень жаль! Как рада, что я вас встретила! У мужа гости, они выпивают, курят, обсуждают дела… к нам пригласить, увы, не могу! Но это хорошо: дела — это хорошо. Поначалу совсем не знали, как жить. В Коппеле в таком доме жили, просто ужас, все там болели, туберкулез ходил, сифилис, я в бухгалтерии, потом машинисткой, у нас дочь была, слышали, наверное…

Ребров притворно погрустнел, пробормотал соболезнования. Сказал, что знает, бывал у Гончаровой. Мила говорила быстро и как-то неряшливо, некоторые слова не договаривала и все время улыбалась, снова и снова бросала на него взгляды.

Ей, наверное, за тридцать пять уже, думал Ребров, твердо встречая эти взгляды. Она смеялась, рассказывала смешные случаи «из нашей убогой провинциальной жизни».

Развращена до крайности и даже пошловата… Что становится с женщинами в провинции… В данном случае это хорошо…

Как крепко сидит грудь! Талия и губы…

Зашли в кафе.

— Я Вере Аркадьевне еще тогда сказала, что знаю вас по Ревелю, что вы — такой талантливый художник, такой интересный мужчина! Наконец-то все оценили! — Ребров притворно засмущался, но сам жадно глотал ее вздор, присматриваясь к морщинам у глаз: Не красится… тридцать пять или сорок, какая разница… даже если сорок… такой рот, такие глаза… О! Вот это-то и взводит! Сорок! В ее тело впечаталась похоть… С нею можно многое, чего ни с Трюде, ни с другими не станешь даже пробовать… Все мужчины, что прошли через нее, оставили в ней отпечаток своей похоти… Они вылепили из нее настоящую сучку…

— …так она мне чуть ли не первой позвонила: ваш художник из Ревеля приехал! Сказала: приходите к нам на чай! На чай я не смогла…

— Ну вот, кофе пьем, — сказал Ребров.

Мила улыбнулась, посмотрела на него томно и, хищно понизив голос, проворковала:

— Жизнь у нас тут, Борис, серая. Одни дожди… Одна тоска… Видите, даже такая маленькая вещь, как ваш приезд, для всех нас — событие! Я на чай не смогла прийти, а теперь у меня весь вечер свободный… Вы где остановились? В гостинице или у Веры Аркадьевны?

— В букинистическом у Веры Аркадьевны…

— Какой ужас! В этом чулане! Как вы там живете? Идемте, немедленно мне покажете, это, должно быть, ужасно, и надо непременно что-нибудь предпринять!

Вечерело. Они пробрались в букинистический. Он со спичкой в руке провел ее, обжег пальцы. Нащупал свечи… Зажег.

— Вот так, — развел руками: на столе стакан, в стакане — пусто; свеча в блюдечке на окошке с паутиной. Мила вздохнула, сказала, что, к сожалению, не может его пригласить к себе:

— Мда… Ну и ну! Ну и Вера Аркадьевна! Так же нельзя!

— Ничего, ничего, — говорил художник, чувствуя, как ее духи кружат ему голову, наполняют комнату какими-то другими оттенками. Он смотрел на нее. Мила расстегивала пальто. Шорох ее одежды возбуждал. Он даже слышал ее дыхание. Наверное, сознательно так громко дышит… или тоже возбуждена… Да… возбуждена…

— Эх, выпить бы сейчас! — воскликнула неожиданно Засекина и засмеялась. Ребров развел руками. Она достала из несессера маленькую металлическую фляжку, потрясла ею в воздухе, фляжка блеснула.

— Есть во что налить? А, к черту! — Открутила крышку и, запрокинув голову (шея, ключицы, родинка), сделала глоток, поднесла кружевной рукав левой руки к губам и, зажмурившись, издала горлом звук томления. Протянула фляжку ему. Он быстро отпил. Поймал пальто… Жест: бросьте куда-нибудь… Бросил на топчан. Она отвернулась от него, сдернув с плеч тонкий платок.

— Что у вас тут? Книги, книги… — говорила Мила. — Вы тут, как в склепе…

Вздохнула, откинула руками волосы, выгибая спину. Он впился в ее шею, потемнело в глазах, волосы упали ему на лицо, он вдохнул их аромат и застонал. Она засмеялась, потягиваясь, и сказала:

— Какой голодный зверь.

Почувствовал ее руку на своем члене. Сжал груди, прижался к ней сзади. Она потянула платье наверх. Он загребал складки материи рукой.

— Какой нетерпеливый…

Платье не давалось, где-то что-то застряло. Она засмеялась, потянула, хрустнуло. Он наваливался на нее, она упала вперед на кресло, засмеялась еще громче. Он задрал платье, стал щупать ее ягодицы, сжимать мякоти, рычать, впиваясь ей в шею. Достал член и прижался к ее голым ягодицам. Потерся о них… возбудился еще сильней, до хрипа…

— Подожди, — задыхаясь, сказала она, вырывая что-то между ног, с треском, раз — и он вошел в нее…

— Не спеши, — говорила она, — не так быстро… не так…

Он прижал ее к стенке, вошел до конца и замер. Потянул за плечи назад. Она подалась, оглянулась на него рабским взглядом. Он улыбнулся, забросил ее густые черные волосы вперед, провел пальцем по выемке, крепко взялся за талию, ударил членом, еще, еще, еще…

15 февраля 1930

Мила коллекционирует безделушки. Но это, как она сама выражается, не простые штучки, а все они когда-то принадлежали аристократам, до дыр изношенные вещи; костяной веер немецкой баронессы; на тень руки похожая перчатка французской маркизы (именно одна перчатка), нитка жемчуга, гребень, корсет… столько хлама! Даже есть игрушки, куколки, механический басенный квартет: мартышка хлопала в ладоши (тарелки, по всей видимости, отвалились), медведь держал обломок трубы, у осла осталась только скрипка, а вместо козла был один контрабас с ключиком, завела: кто в лес, кто по дрова. Первой умолкла ленивая мартышка, остальные долго скрипели и дергались, запоздалые ноты помаленьку отмирали, задевая за нервы, звякали и гудели тревожно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату