назначения, скорости или автомобилестроения (кажется, он знал о машинах и аэропланах практически все).
В последний день Китаев решил сводить Бориса в Bonaparte; граф их отвез в Екатериненталь и уехал. Прогулка не удалась: кругом были лужи, все дорожки расплылись. Bonaparte разочаровал. Обветшание чувствовалось уже на тропинке, что вела к ресторану: фонарные столбы покосились, кусты разрослись, кругом был мусор, газеты, пахло мочой. Один грифон потерял свою голову, крылья облезли, львы на пьедестале тоже облупились.
— Эх!.. — сказал Китаев.
Старинные двери требовали починки. На ступенях, что вели в зал, лежала новая дорожка. Стояли пузатые вазы с матерчатыми цветами. Когда художник увидел себя в ресторанном зеркале в полный рост, ему захотелось плюнуть в зеркало: он выглядел угловато. В таком костюме только в гроб, разве что… Ненавижу зеркала, вспомнил он. Китаев заметил раздражение на его лице, и помрачнел.
— Что-то не так? — спросил он.
— Все не так.
— Да, согласен, раньше было все кое-как, а теперь как-то совсем плохонько.
— Да, именно, совсем.
На стенах вместо немецких фотографий повесили каких-то эстонских дамочек с подкрашенными веерами.
— Работы эстонского ателье, — снисходительно заметил художник.
— Пестренько, но так фальшиво пестренько, не правда ли? — поморщился Китаев.
— Да.
Зал был пуст, но по-новому пуст. Всюду было солнце. Столики переставили. На окна повесили ажурный тюль. Сели в тени. Незнакомый кельнер, высокий и угрюмый, почему-то весь в белом, разливал Chablis по бокалам. Очень медленно. Казалось, нарочито медленно. С гримасой страдания. Будто вина ему жалко.
Художник отвернулся.
— Может, уйдем? — спросил Китаев.
— Нет, нет, — смутился Борис, — все это терпимо.
— Правда?
— Да, я ничего другого не ожидал, ведь и тогда было плохо, только по-другому… но плохо…
— О! Сегодня здесь тихо и мирно, и все очень дешево в сравнении с теми безумными днями, когда эстонцы открыли большевикам окно в Европу, здесь была биржа, настоящие торги, столик стоил пять тысяч марок, через этот ресторан неслись вагоны российского золота и бриллиантов! Помните, пару лет назад я вам показывал статуи с отстреленными головами? Это были отпечатки тех времен, когда здесь было ужасно, по-настоящему ужасно. Я тут выдавал себя за француза, паспорт-то у меня французский. Встречался с самим Хромым Бесом, и он не догадался, что я русский, вот что значит французский парикмахер, французский костюм и манеры! Да и переводчик у меня был приятный, старый антиквар, еврей, ювелир, вот он-то как раз и вызывал у них подозрения. Его в лоб спросили, где он жил до революции, и он рассказал им, как его грабили, как били витрины, как разнесли антикварный магазин и вынесли бриллианты, украшения, антикварную мебель… Можете себе представить, как мне хотелось смеяться? Приходилось делать невозмутимый вид, изображать непонимание. Гуковский смеялся старику в лицо, оскорблял и говорил, что он вор — вывез свои сокровища, а теперь шпионит тут, но все равно заключил сделку, а затем и другую. Не могу эти встречи вспоминать без содрогания. Меня выворачивало наизнанку, когда я ходил в их предство. Бумажки, видели бы вы, что за бумажки они мне давали! Какая грязь! Но я перешагнул через себя и сделал тут пятнадцать миллионов! Другие делали больше, много больше… Тогда было модно кричать, что воевать с каннибалами — это торговать с каннибалами, но я никогда не оправдывал себя этим. Понимаете, что у меня на душе? Эх, как бы я хотел повернуть время вспять и все отменить! Пройти мимо всего этого, не въезжать в «Петроградскую», не заходить в этот проклятый вертеп, не ехать затем в Монте-Карло…
Китаев жадно выпил бокал и распахнул портсигар, Ребров тоже выпил. Закурили.
— Именно потому, что невозможно повернуть время вспять, я и пришел сюда.
— То есть?
— Чтобы помучить себя, напомнить себе о той сделке. Там было несколько сделок, ведь я еще и свой пароход дал одному французу. Он на нем в Россию вывез столько хламу! Что они покупали! На что пошло золото России?! На хлам! Одного какао несколько сот тонн! И все намокло, все пошло к чертям на дно! Весь Финский залив был коричневый. Можно было черпать и варить… Эта шушера вагонами вывозила золото, а ввозила всякую чепуху! Молотки, пилы, напильники, чугунные сковородки, алюминиевые кастрюли, точильный камень… Ах, не прощу себе малодушие! Это был такой азарт! Представьте, миллионы текут рекой, тут словно пробило скважину! Ужасное время — все как будто сошли с ума. Нет, завтра же уезжаю! — Засмеялся и, словно оправдываясь, быстро заговорил: — Не поймите неправильно. В последние дни я стал часто менять свои решения. Сам не знаю почему, — стряхнул салфеткой пепел с рукава и нахмурился. — Как неопытный игрок: на красное?.. нет, на черное!.. Не хотите со мной поехать в Гапсаль? Как знаете… А там будет интересная компания. Хотя вы не игрок… Завтра уезжаю, и, кажется, пробуду там с месяц. Дольше месяца не могу находиться в одном городе.
— Почему?
— Преследует странное беспокойство. Нечто необычное. Обзавелся недавно. Возможно, что-то нервное. Например, если засиживаюсь где-нибудь, меня начинают терзать те же видения, что и в снах, только наяву. Не совсем так явственно, но они пробегают в мыслях. И все окружающее становится чем-то вроде скорлупы, в которой эти сны струятся. Трудно объяснить. Представьте, что весь мир — кожура, под которой сок, мякоть, суть — это сон, или то, что составляет сон. В венах бежит кровь, а сон и есть эта кровь, только во всеобъемлющем смысле. Когда это находит на меня, кажется, будто все вокруг намекает на что- то, люди следят, видят во мне нечто невиданное… чёрта…
— Почему чёрта?
— Не знаю. Мне в такие моменты кажется, что каждый, кто ни подойдет ко мне, послан тем сном, который во всех нас.
— Так, значит, сон общий?
— Да, да, я к этому и вел, сон-то общий! Каждый видит свое, а поток один. Это как река. В ней и в лодках катаются, кто-то рыбу ловит, а там прачки стирают… Бывает, разговариваешь с человеком, он тебя слушает, а тебе хочется узелок завязать…
— Какой узелок?
— Появляется ощущение, что все рассыплется сейчас, и хочется узелок завязать. Потому что я понимаю, что в нем и во мне — одно и то же. Оно гудит, как пчелиный рой, и вот каждый из такого роя и состоит, и все вообще… Если не завязать, можно и слиться, перемахнув через плоть, стать кем-то другим, или всем сразу. Все ведь соткано из ниточек и светящихся точек… Но самое интересное, как только выезжаю, все это сразу проходит. А если жду кого-то, не выходя из комнаты, кажется, что придут другие…
— Кто?
— Не знаю. Другие. Кто-нибудь такой, кто все перевернет с ног на голову. Иногда слышу шаги, и все внутри дрожит. И хочется кричать, звать на помощь, в окно выпрыгнуть!
— У меня такое тоже бывает, — улыбнулся художник, — но мне не хочется ехать…
— А меня все время куда-нибудь несет. Тяга к перемене мест, знаете ли. Я почему-то думаю, что это смерть.
Ребров приподнял брови. Китаев нахмурился.
— Да, смерть, таскается за мной повсюду. Прилягу, а она рядом. Неотвязное ощущение, и запах мерещится.
— Какой запах?
— Гнилой картошки.
Борис неожиданно вспомнил ферму Галошина — у него тоже сильно воняло гнилой картошкой.
— Я за последние пятнадцать лет не дочитал ни одной книги, — продолжал Китаев. — Начинаю и