помят. Ему стало неудобно. — Стар я, дорогой друг, простите, терпения не хватает. — Достал связку ключей. — Не ценит человек жизнь, не ценит… Где боли?
— Ну, там… где-то… в известном месте…
— Ах, ты… И как? Резкие, ноющие?
— Сперва были ноющие, а потом острее и… Совсем неприлично…
— Понятно. В штаны делали? Ну, не стесняйтесь, меня нечего стесняться, было?
— Было.
— Понятно.
Доктор положил в карман баночку из темного стекла с таблетками.
— Мы вот давеча шли, вы сказали, что так смешно он про свою боль сказал…
— Кто? Дмитрий Гаврилович? — Запер шкафчик, ключик в карман.
— Да.
— И смех и грех. — Посмотрел на художника поверх очков и совсем другим тоном сказал: — Ну, что? Дайте посмотрю! Снимите штаны и лягте на кушетку!
Ребров разделся и лег. Ему на миг показалось, что он навсегда расстался с одеждой. Глянул на нее, будто прощаясь, цепляясь за свой призрак: черные мятые брюки, потертый пиджак, белая рубашка и шляпа. Одежда вызвала в нем укол жалости к себе. Отвернулся к стене. Уставился в разводы краски.
— Вот, шел я тогда пьяный с вами, и боль меня изводила, в интимном месте, я смеялся над тем, как вы пошутили, а вместе с тем думал: сам как скажу? Понимаете?
— Давно это у вас?
— Нет. С апреля или марта.
— Понятно. Где? Рукой укажите место. — Резиновые перчатки липко причмокнули. — Понятно. Вот так больно?
— Да.
— А здесь?
— Нет, здесь ничего.
— Хорошо. А здесь больно?
— Нет.
— А так?
— Тоже нет.
— А вот здесь?
— Да!
— Хорошо, все. Одевайтесь! — Доктор бросил перчатки, снова открыл шкафчик, ушел в него с головой.
Ребров сел. Пот струился, утер. Начал одеваться. Никак. Доктор помог. Покрутились. Оделся.
— Так, — вздыхал доктор Мозер, перебирая баночки, — так, так… вашему горю мы поможем, с этим как-нибудь справимся. — Поставил на стол баночку с таблетками. — Так, это от боли и даже для удовольствия, но не злоупотребляйте. А это, — он встряхнул пузырек, как погремушку, — три раза в день, и я буду вас проверять… и еще кое-что принесу…
— Хорошо.
Борис потянулся и вздрогнул.
— Боли?
— Да.
— Три раза в день! — Тук-тук-тук пузырьком по столу. — Строжайшее воздержание от алкоголя! Примите сейчас же морфин. — Наполнил из графина стакан. — Вам сразу станет легче. А что касается остального… Слушайте, Борис Александрович, знаете что, я сейчас вас отвезу на квартиру моих знакомых. Там побреетесь, помоетесь… Переждете… Что-нибудь придумаем…
Борис напрягся.
— К каким знакомым? Может, я сам…
— Что значит сам? Как сам? Где?
— Ну, на барже у одного эстонца заночую. Я и вещи кое-какие у него оставил, только боли меня донимали.
— Нет, глупости. На барже… — Доктор махнул на него рукой. — Что вы, смеетесь? Поедем за город. Дача, морской воздух… Соловьевых помните?
— Ах, эти… Конечно, помню.
— Они вас примут.
— Неловко как-то.
— Не до этикета сейчас. Примут, и все! На несколько дней. А там что-нибудь да придумаем. Сидите, ждите меня. Я предупрежу их.
Пошел к двери.
— Стойте! — крикнул ему Ребров и поднялся. Доктор остановился и посмотрел на него. Художника трясло. У него были безумные глаза. Он протягивал в его сторону палец, словно грозя:
— Доктор, я вас предупреждаю!
— Что? Что вы? Возьмите себя в руки. Сядьте, дорогой друг. Сядьте, успокойтесь. Что за ребячество?
— Я боюсь, доктор, — сказал Ребров, глотая воздух ртом. — Мне страшно. Слышите? По-настоящему страшно. Нам с Левой предсказано…
— Что предсказано?
— В одно лето… Кажется, началось…
— Глупости. Лева 25-го мая умер, мая! Да я как услышал это, думал, вы пьяны были. Глупости это! Выкиньте из головы! Борис, слушайте! Вы — очень впечатлительны… художник… Воображение. Очень чувствительный человек. Но не падайте духом! Обещаю, я вам помогу. В этот раз не так все безнадежно по сравнению с Изенгофом. Сейчас все в наших руках.
— Вы уверены?
— Доверьтесь мне, Борис, я должен договориться с Соловьевыми и насчет машины узнать. Не поедем же мы на трамвае!
Доктор засмеялся. Ребров улыбнулся.
— Я сейчас, — подмигнул доктор. — Одна нога там, другая здесь.
Похлопал по плечу. Вышел. Борис посидел, глядя то в окно, то на стол доктора. Через пару минут он почувствовал некоторую расслабленность. Боль в паху утихла. Он встал со стула. Так и есть: безболезненно. Сел. На полу капли. Потрогал лицо. Влажное. Дверь распахнулась.
— Машина ждет, Борис Александрович!
Доктор был без халата. В руке шляпа. Свет на круглых плечах. Художник встал, прочистил горло.
— Прекрасно, — сказал он, надел шляпу и последовал за доктором.
— Что касается Тимофея, — говорил доктор, пока они шли коридорами, — то его устроили лучше вашего.
— Да?
— Он в больнице для душевно больных.
— Вот как? Ничего себе — устроили. А что с ним случилось?
— Трудно сказать. Не я этим занимался. Мой коллега в Тарту между делом сообщил. Странно, что вы не знали. Его уже год или два как поместили. Вера Аркадьевна писала вам, между прочим…
Художник поморщился, вспомнив, как жег письма, не читая.
— Я попробую разузнать и расскажу вам… потом…
В машине Ребров совершенно расслабился. Легонько потряхивало. Какая хорошая машина. Жирная зеленая листва горела полдневным солнцем. Как ровно плывет небо. Море плавилось и блестело. Какая чудесная машина. Море — ослепительная полоска. Глаза слезились и закрывались. Под веками плавали радужные пузыри. Таблетки в баночках тихонько шуршали. Укачивало.
— Это таблетка на вас подействовала, — сказал доктор, когда подошли к дверям. Он с трудом вел художника под руку. — Держитесь, ступеньки…