— А, вот и вы, заходите скорей, — встретил их Геннадий Владимирович. — Рад вас видеть, Борис. — Пожал вялую руку. — Как вы себя чувствуете?
— Я дал ему сильное обезболивающее…
— А, понятно… Проходите… Все готово… сейчас уложим…
— Пусть выспится… ему надо выспаться…
Борис поселился у Соловьевых за шкафом. Узенький топчан. Двери на веранду. Кучи книг. Днем он оставался один. Читал. Торопил время. Обрывал листики в настенном календаре, что висел на кухне под фарфоровой тарелкой с фазаном. Геннадий Владимирович работал с утра до ночи в типографии. Анна Михайловна ходила по ученикам. Ребров пил лекарства, чай, до вечера засиживался на веранде. Геннадий Владимирович возвращался и спрашивал:
— А почему в календаре уже суббота? Сегодня четверг! Я завтра на работу иду…
— Это я, — смущенно отвечал Ребров, — простите, по ошибке сорвал…
— А, ничего, ничего…
Вечера были тихие. Анна Михайловна вязала; Геннадий Владимирович вырезал мундштуки и трубки.
— Отчего трубку не курите? — спросил он Бориса.
— Крутить люблю — успокаивает.
— А я совсем не курю. Только трубки вырезаю.
— Покупают?
— Еще как!
Наступала ночь. Ребров уползал с книгой за шкаф. Немного читал со свечкой. Задувал и лежал в темноте. Кривошеий фонарь жмурился. Березка будила художника, словно напоминая о чем-то, но, проснувшись, он тут же забывал… Вместе с ним просыпался и фонарь, светил в утренней сини грустно, подслеповато. Первый утренний трамвай колотился глухо, как сердце. Будто тропил тропу. Закипал чайник. Анна Михайловна поднимала руку, чтобы сорвать в календаре листок, а он уж сорван.
Боли совсем прошли, и он, когда темнело или если просыпался ни свет ни заря, выходил пройтись. Доходил до моря, смотрел вдаль, плелся по взморью — тина хрустела под ногами, осока шелестела, в ботинки забирался песок, в кармане шуршали календарные листки. Садился на холмик, выкуривал сигаретку и возвращался.
С Соловьевыми можно было жить вечность. Они не задавали вопросов и говорили негромко: всегда вполголоса. Но июнь, сколько ни обрывай календарь, не кончался; дни тянулись и не укорачивались. Он тайком пил морфин и валялся в полудреме. Доктор привез еще лекарство. Осмотрел его, махнул рукой, сказал — ну, вот и все, а ты боялась, дура, — проверил пузырек с морфином, погрозил пальцем и посоветовал не принимать больше. Но пузырек оставил. На всякий случай. Кто знает, мало ли… боли… Борис взял себя в руки и несколько дней не принимал. Чаще курил, гулял, пил чай. Дни тянулись еще медленней! Он пытался забыться в разговорах. Присаживался к столу. Слушал истории Соловьевых. Приходила Марианна Петровна с дочкой, пили чай, вспоминали, как Борис пришел насчет Гончаровой, — но ничем помочь уже было нельзя; вздохнули, вспоминали другие истории… их были сотни, тысячи…
Марианна Петровна сказала, что ломбард, в который она сдала много недорогих, но ценных для семьи вещей, закрылся — хозяин слег и теперь в больнице. Она боялась, что ничего не получит обратно.
— Мелочи, но очень дорогие с ними связаны воспоминания, — вздохнула.
Анна Михайловна тоже вздохнула, и вдруг Ребров очнулся:
— А это какой ломбард? Не тот ли, что на Пикк?
— Тот самый…
Анна Михайловна всплеснула руками.
— Ну вот, плакали серьги, — засмеялся Геннадий Владимирович.
Художник вздохнул: часы…
Марианна Петровна рассказала историю о фарфоре, который долго держала в ломбарде, годами перезакладывала…
— …а потом как-то одни приличные люди (не скажу кто), помогли выкупить, выкупили, да не вернули. Весь фарфоровый сервиз на двенадцать персон с картинками и надписями на латинском, семейная реликвия была… Теперь, если хозяин ломбарда не объявится, у нас совсем ничего не останется с тех времен…
— Очень может быть, что не объявится, — сказал Соловьев. — Он кто был?
— То есть?
— Эстонец, русский, немец, еврей? Кто?
— Немец.
— Ну вот…
Борис слушал и думал о часах: а может, так даже лучше… пусть там остаются… не надо их всюду таскать с собой… сколько можно… вот бы от всего избавиться… от всех воспоминаний… и не помнить ничего…
Марианна Петровна вспоминала людей, которые помогали ее Обществу, перечисляла имена, среди прочих всплыл Китаев:
— Был такой интересный человек. Было в нем что-то роковое. Он нам долго и сильно помогал…
— Он у меня регулярно покупал картины, — сказал Борис.
— Да, знаю, — сказала Марианна Петровна, — он их потом на аукционе продавал, и все деньги шли на благотворительность, это я точно знаю.
— А вы тот самый художник? — спросила ее дочка.
— Какой тот самый? — не понял Борис.
Девушка прикрыла улыбку, покраснела, что-то прошептала маме на ухо. Та засмеялась.
— Что это все значит? — спросил Ребров.
— Не обижайтесь, — сказала Марианна Петровна, — просто мы вспомнили одну девушку, влюбленную в вас.
Геннадий Владимирович хлопнул в ладоши и засмеялся; Анна Михайловна глянула на него с притворным осуждением, сама улыбнулась. Ребров смутился. Ему рассказали про девушку, которая на протяжении нескольких лет была в него влюблена, писала стихи, ходила годами в ателье Тидельмана, фотографировалась, смотрела на него украдкой, а он и не замечал.
— И что с ней стало теперь? — спросил Соловьев.
— Вышла замуж, конечно, и они уехали в Ригу.
— Прохлопали невесту, — сказал Соловьев.
Какие бывают глупости, подумал Ребров.
Явился доктор с версией, что Стропилин был доносчик.
— С чего это вы взяли?
— Это предположение, но сами посудите, Борис Александрович, Федоров пропал, Андрушкевич, директор гимназии, в которой Стропилин работал, был схвачен… Вот и думайте… Опять же Егоров — тоже был схвачен на улице, а у него Стропилин квартиросъемщиком был! Где он работал?
— В гимназии.
— А после этого? Он несколько лет не работал!
— Да.
— На какие средства, спрашивается, жил? Почему бы не допустить, что состоял на должности в Охранной полиции? Писал доносы…
— Все это не имеет значения. Это никак не меняет ситуации.
— Как сказать, как сказать… Если знать, кто доносил, можно предположить, на кого он не мог донести! — Доктор выманил Реброва на улицу пройтись, и когда они встали у куста шиповника, тихо сказал:
— Послушайте, у нас есть пациент, ему осталось недели две. Давайте я вас оформлю вместо него.
— Как это?