пистолета из рук. Мышечный спазм, и пальцы сомкнулись как каменные. А он сам аккуратно упал на пол, на спину. Хотела бы я на такое взглянуть! Джон, ты ведь меня знаешь, и про мышечный спазм у трупа тоже.
— Такое случается.
— Да, и в лотерее тоже выигрывают. Бывает. Жаль, со мной такого не случилось ни разу.
Я чувствую, как раздробленная кость черепа слегка смещается под кончиками моих пальцев. Осторожно пальпирую голову Филдинга и пытаюсь представить себе траекторию раны: вверх и слегка вперед. В результате пуля застряла в трех дюймах от нижнего угла правой челюсти.
— И он застрелился вот так? — Я вновь изображаю левой рукой пистолет и под неудобным углом вставляю затянутый в резиновую перчатку указательный палец себе в ухо, как если бы хотела выпустить в него пулю. — Даже если он держал пистолет в левой руке, хотя и не был левшой, все равно неудобно. Например, ему пришлось бы опустить локоть и слегка отвести его назад. Что ты на это скажешь? Кроме того, на руке должны были остаться мелкие брызги крови. Впрочем, это же не прописные истины, — говорю я, сидя посреди выбеленного каменного подвала в доме Филдинга. — Кстати, есть одна странность. Когда люди стреляют себе в ухо, они обычно боятся оглохнуть от грохота, что совершенно глупо, потому что все равно умрут. Но такова человеческая натура. Например, можно выстрелить себе в глаз, но этого почему-то почти никто не делает.
— Нам нужно поговорить, Кей, — говорит Бриггс.
— И самое странное — когда открыли дверцу в криогенную камеру. Кто-то включил обогреватель и что-то сжег там, наверху, по всей видимости бумаги Эрики Донахью. Если все это проделал Джек, прежде чем пустить себе в ухо пулю, то почему на полу под ним нет ни спермы, ни осколков стекла? — Я пытаюсь приподнять мертвое тело, но Филдинг неподъемен, он совершенно окоченел и не желает сдвигаться с места. Тем не менее я успеваю рассмотреть, что пол под ним абсолютно чистый. — Если он спустился сюда и разбил пробирки, а потом выстрелил себе в ухо, то под ним тоже должна быть сперма и битое стекло. Но они лишь вокруг него, а не под ним. Кроме того, осколок застрял в его волосах.
Я вытаскиваю из волос кусочек стекла и рассматриваю его.
— Кто-то устроил здесь погром уж после того, как Джек умер, когда он уже лежал на полу.
— Осколок вполне мог застрять в его волосах, когда он крушил пробирки и все вокруг себя, — говорит Бриггс, как будто терпеливо объясняет что-то неразумному ребенку. Ему как будто жаль меня.
— Ты уже пришел к какому-то выводу, Джон? Ты и все остальные? — спрашиваю я, глядя ему в глаза.
— Можно подумать, ты не знаешь. Нам нужно о многом поговорить, но я не хотел бы делать это здесь, в присутствии всех этих людей. Как только освободишься, приходи. Буду наверху.
Подача электроэнергии в Салем-Нек возобновилась примерно в половине третьего. Примерно тогда же я закончила осмотр тела Джека Филдинга. Я ползала вокруг него по холодному полу, пока не затекли и не заныли коленки, хотя я предварительно и надела на них наколенники.
В кухне горит свет, дом продрог, но скоро должно стать теплее — я чувствую это по потокам теплого воздуха, что поднимаются из отверстий в полу. Я расхаживаю в ботинках и куртке. Средства индивидуальной защиты сняла, оставив лишь одноразовые перчатки. Белая фаянсовая раковина забита посудой. Вода липкая, мыльная, на ее поверхности плавают желтоватые блестки жира. На окне, над раковиной, прозрачные желтые занавески не первой свежести, все в пятнах.
Повсюду остатки пищи, мусор, следы алкогольных возлияний. Впрочем, такое я вижу не впервые. Почти вся моя работа — лицезрение подобных сцен: грязь, мусор, гнилостные запахи, отчего кажется, что настоящим преступлением была жизнь, предшествовавшая смерти, а не сама смерть. Последние месяцы пребывания Филдинга в этом мире были куда более мучительными, нежели он того заслуживал. Хотел ли он того, что получил? Я отказываюсь в это верить. Не думаю, что о такой судьбе он мечтал, не для этого он появился на свет. Мне то и дело приходит на ум его любимая фраза —
Останавливаюсь у деревянного стола с двумя деревянными стульями. Стол у окна, которое выходит на заледенелую улицу; дальше — темно-синяя зыбь. На столе — старые газеты и журналы. Разворачиваю их затянутыми в перчатки руками. «Уолл-стрит джорнал», «Бостон глоуб», «Салем ньюз». Самые свежие номера — субботние. Вспоминаю, что видела несколько припорошенных снегом газет на тротуаре перед домом. Как будто почтальон бросил их под дверь, однако никто не удосужился внести их в дом до начала снегопада.
Нахожу с полдесятка номеров журнала «Менз хелс». Почти на всех указан почтовый адрес Филдинга в Конкорде. Январский и февральский номера были перенаправлены сюда, как и многое другое из той корреспонденции, что я просматриваю. Вспоминаю, что Филдинг снял дом в Конкорде почти год назад, и, судя по вещам и мебели, которые, как я понимаю, принадлежат ему, и тому, что он рассказывал мне о своих жилищных проблемах, продлевать аренду не стал. Вместо этого он переселился в старый, продуваемый ветрами дом, лишенный по причине своего плачевного состояния какого-либо очарования. И хотя я легко могу представить, какие планы он строил, когда влюбился в это место, что-то потом изменилось в его жизни.
Впрочем, правды теперь уже не узнать. Ни томография, ни вскрытие этого не скажут. Как и многого другого, в том числе и того, почему он никогда не рассказывал мне про этот дом в Салеме. По словам Бентона, Филдинг купил его сразу, как только переехал в Массачусетс, то есть примерно год назад, но мне даже словом об этом не обмолвился. Не знаю, скрывал ли он что-то незаконное, что совершил или планировал совершить. Но у меня такое ощущение, будто он просто хотел, чтобы это касалось лишь его самого и не имело бы ко мне никакого отношения, чтобы у меня не сложилось по этому поводу своего мнения и в результате я не стала бы вмешиваться в его дела, помогать, докучать советами. Он не хотел, чтобы я поучала его, когда он обзавелся капитанским домиком, — с расчетом либо сделать его своим жилищем, либо потом продать, либо что-то еще.
«Если правда такова, то как это, однако, печально», — думаю я, глядя на сапфировые волны, что разбиваются о каменистый берег по другую сторону заледенелой улицы. Я прохожу через широкий проем, в котором когда-то были раздвижные двери, и попадаю в столовую. Темные дубовые балки, белый оштукатуренный потолок, весь в каких-то пятнах. Свисающий медный светильник явно взят из коридора, ему не место над ореховым обеденным столом. Сам стол пыльный, в окружении потертых стульев, они от другого гарнитура, и их обивка ветхая и рваная.
Я не осуждаю Филдинга за то, что он не приглашал меня сюда. Я слишком критична, слишком уверена в своем непогрешимом вкусе, у меня по любому поводу есть обоснованное мнение. Неудивительно, что этим я подчас доводила его до белого каления. Я выступала не просто в роли советчика, но плохой матери; на самом же деле я не имела права быть даже хорошей. Мне полагалось быть только его начальником, и, окажись Джек сейчас здесь, я бы извинилась перед ним. Попросила бы прощения за то, что я знала его и заботилась о нем. Но какая от этого польза? И что хорошего я ему сделала?
Я перевожу взгляд на другой конец стола, где пыль местами вытерта. Здесь кто-то ел или работал, возможно, здесь стояла пишущая машинка. Кстати, и стул, который стоит там, крепче остальных. Его потертое, затянутое красным бархатом сиденье цело. Наверное, садиться на него можно было без опаски. Филдинг сидел на этом стуле и что-то печатал.