Вика приехал за пять дней до ее ухода. Бабуля вдруг расцвела, и Виктора тоже охватило чувство неестественного счастья. Или естественного. Вместе! Вместе не страшно! Сколько они болтали в эти дни, сколько смеялись, сколько шутили.
— Ты досидишь до самого этого самого? — спросила она.
— Что ты имеешь в виду? — сказал он, понимая, что поступает непозволительно, потому что ему был ответ известен, а она не сумеет сформулировать. Плохо же знал он Лерочку. Она так лукаво подмигнула, что он прямо-таки взвился на стуле.
— Ну, до самой… кончинки… — сначала залихватски, а потом вдруг растерянно выговорила она. Видно было, что намерение — лихое, а само по себе слово не хотело произноситься, а синоним не подбирался. Она тогда взяла стандартное слово и его пошлифовала по пути. Придала ему нежность.
Это слово отныне будет резать Виктору душу. Это как бритовка в сердце навсегда.
Запускала старые «пластинки», пробиваясь через мусор маразма, и это был совместный их с бабулей, высокий, поэтичный, предпрощальный абсурдный театр.
Она шутила, веселила Виктора, подыскивала яркие слова, блестевшие как конфетки. Момент был так торжествен, что к моменту не подходили блеклые слова, и Виктор с Лерочкой играли в слова, выбирали на цвет и вкус.
— Что это за цветные шарфики навалены на холодильнике. Уже не знают, как его переколпачить!
Да, душенька, Лерочка, ты показала миру, на кого в этот раз замахнулась смерть. Как подл этот беспощадный замах. И какая сильная стихия здесь сопротивляется, не поддается угнетению. Беден тот мир, откуда эта сила уйдет. Счастлив тот мир, куда она переселится. В мире том, другом, наверное, фанфары трубят, праздник готовится, радостный приход ожидается.
— Я все должна контролировать. Во-первых, мир от меня этого хочет, во-вторых, такой у меня характер.
Да, буленька, правда.
— Только песок, он песок и есть… Как же на нем строить?
И это правда, родная. Любой посюсторонний гранит — он все равно песок. Твердая, прочная почва примет тебя. Укрепится тобою.
— Почему у тебя такие волосы теплые?
Тебя я уже не могу согреть, родная, только, может быть, немножко. Разве что руки, дай я подержу. Хоть немного утеплю тебя. Через сильный холод придется идти. Может, слезы мои согреют? Они теплее, чем волосы. Может, тебе легче по той дороге пойдется под теплым дождем?
— Кожа у тебя хорошая, плотная. Ну ничего, на том свете половину морщин мне сразу снимут, а остальное посмотрим. Кожу надо будет уплотнить. Неприлично же выглядеть так, как я вот сейчас… Это надо будет переделать. Вообще многому мне там переучиваться предстоит. Люкочка уже, наверно, насобачилась и все умеет. Но я тоже постараюсь не отставать от нее…
Уход ее был столь же щедр, благообразен, почетен, как все, что делала Лера в жизни.
— Все очень хорошо, — сказал им Виктор, когда в комнату вошли, зарегистрировать событие, медсестра и врач.
…На заднем сиденье в такси Виктор продолжал ломать голову. Почему же он не узнал об этих документах? Не узнал ни когда их принесли, ни когда он приехал к Лерочке на умирание. Как он мог не заметить ящики в малогабаритной квартире в Ракитках? Выбросила, что ли, сиделка их сразу? Эта сиделка, кстати, это же Люба. Значит, Люба приняла у музейщика ящик с бумагами и, не открывая, на помойку снесла? Пыль не разводить и о лишние коробки в квартире не тереться? Место-то Любе требовалось под ее товары, под трехцветный полипропилен.
Подальше ящики от старухи, чтоб та не разводила ненужную возню. А то еще вцепится бабка во все эти филькины грамоты, пойдет вспоминать и рассказывать чего не поймешь.
Проще, когда старая в безучастной отключке трусится себе на кресле, будто злак сохлый.
Поэтому Виктор и не нашел ничего при ликвидации квартиры. Где теперь, на каком киевском мусорнике память Лёди и моего семейства сгнила? Ну, Люба мне за эти фокусы ответит, погодите.
Постой, как — сгнила? Мне же нищий передал ксерокопии в аэропорту. Значит, с той помойки бумаги неведомым образом были кем-то подобраны и попали к шантажистам, авантюрщикам, к людям, чьи намерения злы.
Надо обязательно и жестко допросить Любу, как она могла так дикарски обойтись с моим главным наследством, загубив мне, честно говоря, очень много времени и нервов. А ведь я ей, видит бог, ничего дурного не причинил и дважды совсем неплохие места работы приискивал. Ну есть ли у этой Любы в самом деле совесть! Правда, часть бумаг фантастическим путем дошла все-таки до меня через полтора года… Она их, может, кому-нибудь отдала или продала!
Такси мчит по Франкфурту, уланская прыть, непроглядный град. Как водителю удается разглядывать дорогу — неизвестно. Череп залит свинцом. Дышать Виктор может только пастью разинутой. Его покачивает на заднем сиденье, и в мозгу трепещется какой-то бормотливый бредовый стишок:
Летит. Уже не такси — самолет. Летит. Впереди российская гражданка, скорее всего замужем за итальянцем, везет свою трехлетнюю билингву в Милан. Должно быть, во Франкфурте пересаживалась, судя по прижатому коленом пакету
— Ты кто? — вяло шелестит замученное чадо.
— Я сокчик, я сейчас разольюсь, запей мною мясочко, — увещает неотступная мама.
Кресло Виктора гадчайшее, в середине, не рыпнуться. Пересаживаться некуда, есть одно пустое место, наискось, но туда свесил обмотанный гладиаторскими ремнями локоть погруженный в молитву хасид. Так что туда не пересядешь.
Вика постарался прибить тоску первым попавшимся необязательным чтивом, благо захватил на ходу, пробегая, в стенде «Бомпиани» свежий роман. В книжке ничего особенного не происходило, даже было славно. Плющ вился по балкону, солдат возвращался с войны, и мерцал на сыром цементе серый свет.
Быть бы мне поспокойней. Не казаться, а быть. В кресле справа творилось нехорошее: в развернутой и даже залезающей на Викторову территорию газете было угрюмо, агрессивно, публиковали группу крови убийцы, укушенного убитым, кровь застыла у мертвеца на зубах.
Старичок с перхотью по левую Викторову руку мирно решал порнографический кроссворд из неприличных слов, имен старлеток и названий щекотливых произведений от де Сада до Тинто Брасса, с обильной примесью супругов Голон. Становилось жалко его за морщины, так что терзало и пощипывало под ложечкой. В общем, и левое кресло не утешало никак.