поступков. Я ведь отважился драпать в Солопове из немецкого плена. Полез под проволоку, подрал себе спину. Потом она три месяца заживала. С партизанами снесся, фальшивые им документы фабриковал. Не боялся тогда. В заминированные подвалы в Дрездене влезать не боялся. Ну, кого я теперь боюсь, объясни?
— О чем ты спрашиваешь. Была война. На войне мы все храбрые. А теперь у всех поджилки дрожат. Я на пленуме Союза писателей выступал — дрейфил. Перед ихней хеврой секретарской. Аж трясся. Хуже, чем в Сталинграде с молитвой в партбилете. Нынче, брат, наши поступки — выпить водки. Выходит, немцы нас храбрее? Один у них удирал с моторчиком, как Карлсон, проплыл двадцать пять км под водой до Дании. Плыл в воде часов пять. Этот Карлсон…
— Знаю, шведская байка о жиртресте с моторчиком в жопе.
Я читал ее вслух Викуше. Обалденное чтение для шестилеток. Вика, впрочем, перерос. Он у нас Жюля Верна уже утюжит, прочел книжек восемь, ты видел? А про Карлсона симпатичная сказка.
— Тебе Лиля подарила?
— Да, говорит — подарю вам последний перевод. Я повез Вике и сам прочитал в поезде. На мой взгляд, неплохо. Может, полюбится нормальным детям. Понормальнее Викочки нашего. Ему только сокровища Флинта.
— То ли там в оригинале неплохо, то ли от Лилькиного перевода неплохо стало.
— Да, похоже, Лиля способна украсить что хошь. Лючия моя к Лиличке на семинар в Москву ездила. Перевод там, редактура, она в этой тематике разбирается. Ну, рассказала, что какой-то образец из Бориса Виа… (нрзб) вышел у них в сто раз лучше, чем оригинал. Может, и с шведским так. Ну где она, обещала быть в семь, уже семь тридцать, а ее нету.
— Кого нету?
— Лили.
— Так давай еще выпьем пока что. А то придет Лиля и начнет мне ладошку на стопку класть. Не дают мне пить. В квартире они вообще спиртного не держат. У тебя какие? Московские?
— Ну да, «Ява».
— Дукатовская?
— Явовская. Кстати, говорят, в следующем году сделают фильтр у этой «Явы». Будет все как за границей.
— Ну, пока не выпустили, дай какая есть. Эти бегства под шлагбаумом, ты говорил, в духе Дюма…
— Нет, (нрзб) дю Тера о Рокамбоне (нрзб, предпол.), матушка мне в детстве читала, а может, с долей фантазии богато пересказывала. Тридцать шесть ребят, в основном студентов, и одна девушка. Шесть месяцев рыли туннель. Прокопали сто пятьдесят метров на глубине больше десяти метров. Спускались по канату из уборной одного дома возле границы. Кончался этот туннель в булочной на Бер (нрзб) уерштрассе. Двадцать восемь человек ушли по этому туннелю. Включая старика-сердечника. Его вытащили из-под земли с синими губами, откачали. И семилетнего пацана. Мне больше всех этот октябренок понравился. Мечта, готовый герой в рассказец. Написать вот начало сейчас, просуществовать еще годков двадцать, найти, пацан уж выросший будет, и дописать, как сложилась его жизнь. Малец сказал, его удивило только, что в туннеле не оказалось чудовищ.
— Объяснили б ему, что чудовища — на поверхности…
— Четверо еще ребят фартовых переоделись в советских офицеров и по всем правилам, откозыряли пограничникам, проследовали через заставу. Компаньонку упрятали в багажник. Красота. (нрзб)
В этом очарование Лёдика. Лучше всего и в разговоре и на письме ему удавалась необязательная болтовня о важном. Эта же легкость — главное в прославленном романе «На линии огня», который принес Плетнёву Сталинскую премию и место в ряду забронзовевших. А Плетнёв в том ряду чего в первую очередь хотел? Самим собой быть. Поругиваясь и порыкивая на ходу, он романтично и вкусно хвалил, критиковал, мимоходом описывал. Выходило ярко и мощно. И неизбирательное родство фронтовое, и окопный хохоток. При людоеде Сталине его хвалили. При оттепельном Хруще обнаружилось, что он начальству не по нраву. Кукурузному рыльцу Плетнёв-легкогляд не приглянулся до такой немоготы, что, выбачайте, панове, вытекло, что Лёдик-то диссидент, хочь и сам цього не знае… Что ж, он и оперся на диссидентскую тросточку. С «потусторонними» корреспондентами оказалось веселей еще. А власть как будто была создана для того, чтоб он над ней потешался.
Стал развлекаться и поругивать. Читателей очаровывать интонацией.
Не все очаровывались и не всегда — вот это он недоучел.
Пока руготня касалась СССР и вышучивались советские порядки, шло идеально. Но когда, эмигрировав во Францию, Плетнёв завел себе моду прохаживаться по местным нравам и ругать их «идиотскими», когда повадился костерить «беспричинные забастовки, оголтелые манифестации, идолопоклонство перед заезженными до истеричности левацкими лозунгами», он тем самым зарекомендовал себя, это случалось со многими эмигрантами из России, реакционером. Не устоявшим перед искушениями капиталистического общества, купившимся. Из-за этого бывшие французские покровители вроде Натали Саррот отвернулись от него. Издательства на Западе прекратили его печатать. Самозацикленность: не интересоваться местной средой, не учить язык, ограничиваться потреблением, судить обо всем априори — присуща третьей волне эмиграции. Исключение составил Бродский. Солженицын — ох, его интересует только то, что с ним самим происходит да с историей российской и советской. Внешнего мира он не понял и даже не соприкоснулся с внешним миром. Однако Солж, как ни кинь, все-таки Нобель, так что хоть нравится он мало кому, раздражает всех, тем не менее проблем напечататься у Солженицына нет и не будет. А у Лёдика возникли с печатаньем проблемы. Но тут он умер.
Придется складывать бумажки. Колеса щелкают по земле. Уши побаливают — заложило при посадке. Когда летаешь с простудой, неуютно в ушах. Соседка слева, желтоволосая, старчески моложавая, с Кадзуо Исигуро, покосилась: что там на первом листе? А ничего. Все те же кириллические закорючки.
Забывая здороваться со знакомыми, тянущими с полатей лоснящиеся сумки и выпутывающими пальто из подпотолочных пазух, Вика пробрел до пилота. Тот стоял рядом с трапом, разрумянившись, облегченно улыбался, воображал себе ужин, явно не самолетный.
В гладком зале на ленте вояжировали багажи. Значит, Франкфурт. Ага. Аэропорт. Мне в ту очередь на такси. Чемоданы — свой и Бэров. Рюкзак насажен и даже притянут рубезками поперек груди.
В такси неотвязные мысли окутывали Виктора, как чадра. Неумолимый турок за баранкой не реагировал на Викторовы стоны. Мчался так, что только в наркозе, в котором Виктор, можно перетерпеть трансфер в гостиницу без инфаркта. Погодка хмуренькая, но не мерзлая. Перед аэровокзалом мельтешили люди в куртках, без зонтов. Вид у них был неокоченелый. Рисовалась перед глазами, будто живая, будто близкая, Наталия. Хотелось снова оказаться за ее теплым тылом, вжаться в плечо. Виктор стал по сантиметрам припоминать ее остренький локоть. Запястье, выглядывавшее из-под куртки.
Однако если звонить — то первым делом к самому себе.
А на квартире, ей-же, не сон! Спокойненько поднимает трубку Мирей. Это уже наглость.
— О, ты мне нужен! Компьютер дома забыл!
— Мирей! Тот компьютер сдох! У меня нет расписания, ни в файле, ни в распечатке, так что я не знаю, с кем, и когда, и, главное, где я встречаюсь. А ты на телефон не отвечаешь вообще.
— Я тебе сейчас вышлю… но как высылать? На какой компьютер примешь?
— Отправь по факсу в гостиницу!
— Ну, сначала я должна его где-то распечатать, а потом найти, откуда передать факс. А сейчас воскресенье. У вас все закрыто. Прилечу в Париж и сразу факс пошлю. Что с компом ты натворил?
— Да погляди, угол отбился, раскололся. Экран горит, но он не видит собственный хард-диск. Я и ночью пробовал, и утром, и пришлось мне без компа уезжать, а распечатки все выкинула уборщица.
— Нашел время разбивать! Вечером перед вылетом во Франкфурт. Работать надо, а ты, похоже, совсем на чем-то постороннем сдвинулся… Так ты дома ночевал, не в Мальпенсе? Ведь ключ…
— Погоди, Мирей. Все очень странно разворачивается. Со мной вообще чудеса, случился такой