— Я Дарья Степановна! — не ожидая ничего хорошего, с тревогой откликнулась старая женщина, показываясь из избы.
— Фу ты, жарища какая! — рукавом мазнул пот со лба старый солдат. — Значит, мне сюда. Водицы не найдется?
— Да как же, милок, чего-чего, а водицы всегда можно. Колодец-то у нас за огородом. Из родника. Зимой даже не застывает. Вот какая водица… Вон кружку бери, а вон ведро. Только что принесла, — говорила Дарья Степановна, а сама пытливо всматривалась в пришельца, пытаясь догадаться раньше, чем он сам обнаружит цель своего появления.
И пока гость опорожнял пол-литровую потемневшую кружку, не выдержала, спросила робко:
— А вы чьи же будете?
— Свой я, мать, свой… А водица-то, правда, хороша! — тянул пришелец, примериваясь, как вести разговор, как сообщить о смерти ее последней надежды.
Выдержит ли мать? Много видел солдат, пережил еще больше, в трех госпиталях отвалялся. Не знал, не гадал вырваться из кромешного ада, но вот, израненный, искромсанный, — живого места на теле нет, — возвращался в родные края. И на всякий случай не снимал телогрейку в такую жарынь. А увидел старую мать своего бывшего командира и по горячке хлобыстнул ледяной водицы, чего делать ему доктора никак не разрешили бы. Ну да далеко доктора остались. А мать Николая Краснова — вот она. И что тут делать? Вытащи я ей этот чертов клинок, скажи, мол, вот чем убит твой сын, мать. Вот так, прямо по рукоятку вошел в тело сына твоего родного. И что с ней будет?
С другой стороны, зачем же я сапоги топтал, если не передать матери последнюю память?
— Андреем меня кличут, мать. Андрей Строев. У нас на Урале целая деревня Строевы. И все мужики строители сплошные. Кого ни возьми. Мой отец, мой дед, братья мои. Двое каменщиков, трое столяров, а заодно и плотники… Вру, мать. Уже не трое. Уже один я остался. Повыдергали репку, по-общипали, поганцы… Теперь с какого краю начинать, неизвестно, — Андрей присел на старый сундук, рядом вещевой мешок кинул.
— Да ты в избу-то проходи! — растерянно пригласила Дарья Степановна, догадавшись, с какой вестью сделал немалый крюк от станции этот служивый.
Высохшие, почернелые от работы руки ее дрожали, и она пыталась спрятать их под фартук, дабы не смущать гостя. Но еще тонюсенькая ниточка надежды оставалась, живее кровиночки связывала ее душу с оставшимся миром. Не зря же говорила Матронушка: будет известие. Плохое — давно бы прислали, а тут живой человек пришел.
— Вы от сынка моего? — спросила робко.
— От него, мать.
— Что с ним? — едва выдохнула, вцепилась глазами в Андрея.
— Да все хорошо, хорошо, — тут же успокоил Андрей. — Не волнуйся, мать.
Не посмел пересилить себя Андрей, и самому ему тошно сделалось от вынужденной неправды. Будто оживил он лейтенанта и теперь, хочешь не хочешь, из-за одной слабинки придется целую чужую жизнь придумывать.
Но зато как вспыхнуло, помолодело враз измученное лицо бабки. Молодицей встрепенулась:
— Ой, что ж я сижу-то? Небось, есть хочешь, сынок? Сейчас мигом я самовар поставлю. Старинный у нас самовар-то, а я в нем еще и яичек сварю…
Затрепетала, затараторила. Откуда только силы взялись?
— Вы что же, стало быть, служите вместе? А письма-то, письма-то я от него больше трех годочков не получала. Я-то ему пишу, а от него ничего нет. Ай ранен, думаю. Ну, тогда хоть кого-нибудь попросил бы написать.
— На особом задании мы были, мать. Он и сейчас на задании. Писать нет возможности никакой, — не ожидая от себя, стал врать Андрей Строев.
И сам на себя удивился: брехало-то у меня, оказывается, хорошо подвешено. Уж ежели на правду смелости не хватило, бреши напропалую, чтобы хоть этим согреть чужую душу. Свою-то напрочь война сквозняками выдула.
Но Хлестакова из него не получалось. Еще глубже зарыл Андрей в себя память о командире, который дня за три до гибели уберег от смерти своих солдат. В сумерках, уже после очередной атаки немцев, сидели они в какой-то разрушенной сельской школе, из прокопченных котелков утреннюю застывшую кашу выгребали: днем не до еды было. Вдруг в окне последнее стекло — дзынь! — и на дощатом полу юлой зеленая игрушка крутится. Мгновенье буквально. Кричать «ложись!» бесполезно. Немая сцена. И тут лейтенант, словно уголь горячий, схватил заброшенную гранату. Не успел никто глазом моргнуть — вышвырнул ее в то же окно. В один миг со взрывом команда «ложись!» раздалась. Но все уже и так лежали, а потом так и не успели выскрести свои котелки: отбивали новую атаку.
— Я вот что привез, мать, в память о нем, — чуть не проговорился Андрей. — То есть он просил передать… На, говорит, а то потеряю эту вещицу, а она дорога мне. Мать-то, говорит, сохранит…
Андрей развязал вещевой мешок, достал кортик, выложил на стол. Странно он смотрелся на грубом крестьянском столе, за которым собиралась простая русская семья, обедала, ужинала, отмечала праздники, обсуждала житейские дела свои в надежде на доброе будущее. Здесь, за этим столом, гуляли свадьбу, обмывали рождение детей.
Чего он только не видел, этот стол со столешницей из цельной доски, срубленный еще даже не отцом, а дедом Дарьи Степановны. И всякий гость, разглядев его, дивился умению старинного мастера. А вот игрушка такая разукрашенная, с короной, с нерусским гербом лежала впервые на этом столе.
— Это что ж такое, сынок? — недоверчиво поинтересовалась мать, глядя на кортик.
— Оружие такое… Знак отличия, — как мог, пояснил солдат. — Вот просил меня твой Коля: передай, говорит, матери моей, то есть вам, Дарья Степановна. Пусть, говорит, сбережет, чтоб не потерялся…
— Отличия знак?.. Ишь ты… Это что ж, его, знать, отличили? Ай как?
— Ну да, знак отличия, — не сдержал тяжелого вздоха солдат. — Как вы-то тут живете? Трудно небось? — сам себя перебил Андрей. — Прости меня, Дарья Степановна, совсем забыл я, старый дурак. Сын-то тебе гостинцы прислал. На, говорит, отвези матери моей… Голодно у них, небось, там, — Андрей порылся в своем мешке и достал две банки мясной тушенки, цельный кусок неколотого сахара, буханку хлеба. — На вот. Извини, больше не мог захватить. Тяжело, мать. Укатали Сивку крутые горки.
— Как живем? — запоздало отозвалась Дарья Степановна. — Живем, как все. Не хуже, не лучше. Одна беда: слепнуть я стала. Да и то, сколько слез-то пролила. Какие глаза выдержат! Ты когда Коленьку-то увидишь, не говори ему об этом. Зачем понапрасну расстраивать? Ты ведь увидишь его?
— Нет. Я ж подчистую списан. Чуток до Берлина не дотянул. Не вернусь я. Отработал свое… Дай-ка я тебе с самоваром-то помогу, — кинулся Андрей расщеплять сухое полено на лучины.
— Вон что: не вернешься? Ну, тогда расскажи мне побольше про Коленьку-то. Где он там? Не ранен ли? Меня-то вспоминает?.. Вернется-то скоро? А то, боюсь, не дождусь я его. Чует мое сердце, не дождусь. Здоровье мое — никуда. Вернется домой, а дома — никого. Пустая изба. Вот чего я боюсь больше всего.
Андрей слушал мать своего погибшего друга, и сердце его сжималось. «Хорошо, что не сказал правду, — думал он, — от такой правды вся Россия бы перемерла, а нам жить еще. Пусть надеется бабка, пусть наговорится со мной вдосталь».
Не привыкать было солдату видеть бедность в измордованной войной стране. Как после половодья обнажается земля, затянутая илом и мусором, когда негде порадоваться глазу, так и темны и неприглядны выбирались из послевоенной разрухи деревни. С тяжелым сердцем глядел Андрей на то, как обносилась изба Дарьи Степановны без мужских рук. Покосившиеся двери, подгнившие ступеньки, почерневшая соломенная крыша, похожая на решето при любом мало-мальски сильном ливне. Но главное — треснувшая печка. Летом еще можно ею пользоваться, пока дым не начинал выбиваться из трещин и дверь открыта, чтобы не угореть. А как жить старухе зимой?
Все это зацепило Андрея. И хотя торопился он вернуться в свою Строевку, знал по себе, не будет покоя его душе, если уедет, не пособив старой женщине.
Так и сказал он Дарье Степановне:
— Николай не скоро вернется. А в такой избе ты, мать, зимы не протянешь. Пока погода стоит, разреши поживу-ка я у тебя. Поправлю кое-чего в хозяйстве.