— Вот радость-то, сынок! Вот не ждала чего, того не ждала… Оставайся! А болезнь-то твоя как же? Говоришь, врачи велели не простужаться…
— Мне и некогда простужаться при таких заботах! — успокоил ее служивый.
Очень уж соскучились у него руки по мирным делам.
Попили они чайку с привезенными Андреем гостинцами, наговорились. И хотя по-прежнему поперек горла стояла неправда о том, будто жив Николай, но чувствовал его бывший подчиненный и друг, не обиделся бы лейтенант за такой святой обман.
С раннего утра, как только под крышей в сенцах залились веселыми голосами неугомонные ласточки, Андрей, ночевавший тут же на соломенной подстилке, оказался на ногах. Слава богу, нашлись в хозяйстве и пила, и топор, и молоток, тронутые легкой ржавчинкой по причине давнего их неупотребления, нашлись и другие всякие нужные инструменты, без которых не обходится ни один деревенский хозяин.
Давненько, видать, в этой глуши, заросшей лозинами да бурьяном, не слышно было обстоятельного стука топора. Как на звук вечевого колокола, собрались жители деревни с грустным любопытством и неопределенной надеждой. Шептались между собой, поглядывая на Андрея как на некое чудо, забредшее неизвестно откуда и как. А он перво-наперво решил крылечко подправить, чтобы ходить не спотыкаться.
И когда встали женщины любопытной толпой возле избы, перешептываясь между собой, остановился Андрей, низко поклонился им:
— Здравствуйте, бабоньки!
— Здравствуй, — ответили вразнобой.
— Это что же — и вся деревня? Весь личный состав?
— Нет, почему же? — ответила за всех Авдотья. — Есть у нас еще один мужчина. Бобыль. Инвалид. Один в крайнем доме живет.
Недолго пришлось ждать бобыля. На самодельном костыле, палка обструганная в другой руке, явился бобыль, в чем душа держится. По виду — списанный человек.
— Сколько лет-то тебе, дедушко?
— А сколь дашь, столь и будя. Немец, однако, не тронул. Как зашли в избу, как увидели пол земляной, а я на лавке лежу, думали уже окочурился. Напужались, залопотали по-своему и не входили больше. Вот сколь мне лет.
— Золотой он у нас, — не сдержалась одна из баб, — если б не дед, ходить бы нам совсем не в чем было. Всю деревню обул.
Только тут Андрей обратил внимание, что некоторые были в лапотках. Поощренный похвалой дед поскреб затылок смущенно:
— Ладно уж… Как не обуть? В чем же еще ходить? А мне все равно развлечение. Надеру лыка в лесу, принесу, пока сила есть… А плести в радость. Ты лучше скажи, солдат, войне-то конец будя, ай нет?
Тут Дарья Степановна вмешалась, не выдержала:
— Жив Коленька-то мой! Вот товарищ его передать приехал. Жив! Только на секретной работе, — сказала полушепотом, вроде оправдывая сына, который не отвечал на ее письма. — На секретной, — повторила с гордостью и поглядела с опаской на Андрея: не выдала ли какой тайны.
— Ишь ты! На секретной… — опять зашептались, закачали головами женщины, вспоминая попутно о своих еще не вернувшихся мужиках.
А Андрею не по себе стало, когда Дарья Степановна похвалилась. Одно дело — ее обманул одну во благо, чтобы не сразить черной вестью, а другое — теперь этот обман по людям разошелся и стал действительно обманом. Не знал, куда себя деть Андрей: не приучен был с детства врать в своей зауральской деревне.
И все-таки вроде праздника получилось. Какую-то надежду вдохнул Андрей в немногочисленное население Климовки. И дед, словно распрямившись, заковылял в свое бобылье логово, и женщины перед тем, как разойтись, ухитрились по случаю, — не зря же пришли, — одна — воды принести Дарье, другая — в избе прибраться, третья — картошки начистить. Невелика забота, а все какая-то теплота душу обволокла, довоенное мирное время напомнила.
— А то оставался бы, солдат, в нашей деревне. Женили бы мы тебя тут. Куда тебе раненому- контуженому топать?
— Нет, дорогие. Ждут меня дома, — в тайном предвкушении счастья щурился Андрей, прикидывая, как бы побыстрее перекласть печку, поправить крышу, переставить, укрепить двери…
Дарья Степановна крестилась на потемневшую икону Пресвятой Богородицы. Мысленно благодарила Матронушку то и дело, как выпадала свободная минутка, вынимала спрятанный было в шкаф кортик, гладила его и не могла налюбоваться. Уж очень до непривычности богато смотрелся он. Весь сиял, как живой. Так вроде по существу — ножик и ножик, но никак не скажешь о нем так. Голубым да золотистым нездешним светом отдавало от него. Каждая черточка, каждая выемочка по делу, как в песне сердечной, из которой слово не выкинешь и другим словом не заменишь.
«Только зачем же, сынок, ты мне прислал его? — никак не могла взять в толк Дарья Степановна. — Ведь зачем-то прислал. Нужно, стало быть».
Насмотревшись вдоволь и вздохнув, аккуратно заворачивала мать сыновний подарок в белое полотенце, которое специально для такого случая выделила, заворачивала и клала на прежнее место, надеясь со временем спрятать куда понадежнее.
В недельный срок управился Андрей с собственным заданием. Кроме того, и оконца подправил, чтобы повеселее в горнице стало. Выпрямилась изба от мужских рук, словно солдат после госпиталя. Но главное — печку переклал, будто игрушечную, выложил. Попробовала Дарья Степановна протопить — ни одной дыминки, все, что ни кинь, в жар полыхает.
— Цены тебе нет, сынок! — то и дело ахала Дарья, не веря глазам своим, удаче неожиданной. — Как бы я жила без твоей подмоги?
А Андрей на прощанье хотел все-таки выложить всю правду Дарье Степановне, но поймав ее благодарственный взгляд за все сделанное им, тут же и зарок дал: не сметь душу человеческую добивать. Она и так измаялась, потеряв всю родню близкую.
С тем и отбыл, пообещав свидеться, когда войне окончательно хребет сломают.
Отбыл Андрей, добрую память оставил, а лучше б и не оставлял: так тяжело стало жить Дарье Степановне. И дом в порядок привел, и печку переделал, и в горнице светлей стало, а в душе пустота черная язвой точит. За что ни возьмется тетка, все из рук валится. Думы ночные бессонные, как муравьи, в мозгу шевелятся, спать не дают. «Что ж это за задание такое, что и двух строчек матери нельзя послать, передать через кого-либо? Что-то не так тут». И опять доставала из потайного места завернутый в полотенце подарок от сына, опять рассматривала слезящимися глазами, пальцами искореженными гладила, будто с самим сыном, кровиночкой своей, разговаривала. Но не откликалась дорогая вещица. Сталью молчаливой поблескивало равнодушное острие.
Хотелось Дарье Степановне с Авдотьюшкой поделиться, прямо так и чесался язык-пустобрех. Да не смела мать тайны сокровенной нарушить, данной самой себе: не впускать к самому сердцу чужих людей. Она вроде бы и не чужая, Авдотьюшка-то, да где двое знают, там и для всего мира не тайна. Совсем стала старухой от переживаний. Еще больше ослепла, да не жаловалась никому. Некому жаловаться. У каждого — своего по горлышко.
Так и шли дни за днями, месяц за месяцем, складывались в годы.
— Господи, все, кому можно вернуться, вернулись. Где же кровиночка моя затерялась?
Никогда прежде не жаловалась на бессонницу. Ни свет ни заря поднималась всегда Дарья Степановна. Мозжили кости, ни рук, ни ног не чувствовала, а поднималась, нащупывая подошвами онемевших ног настоявшийся холод половиц, встряхивала себя навстречу пробуждавшемуся дню, холодной водицей сгоняла остатки сна и — к печке. С вечеру еще лучинок настругала, горкой белой наложила, чтобы не было мороки разжигать с утра. И как только от спички побежал тонюсенький огонечек по сухим жилочкам деревянным, как только показался первый голубенький завиток дымка, тут и начинались ее повседневные хлопоты по хозяйству до самого вечера. Пока ноги сами себя не оттопчут, пока руки сами