— Почему это я не хочу? Я хочу… Ах, для вас? — сказал я. — Для вас, может быть, и не хочу.
Он понимающе кивнул: он одобрял мое нежелание посотрудничать с ними… Оно избавляет его от новых забот. А может, он действительно понимает, почему я не хочу написать для них драму о перековке ленивого парня в отличника боевой подготовки. А собственно, почему я не хочу о перековке? Может, потому, что на моих глазах никто ни во что в армии не перековался. Каждый остался самим собой и приспособился как мог для сохранения своего вредного своеобразия в неблагоприятных условиях армейской казармы.
…По вечерам, когда офицеры уходили из части домой, а в казарме гасили свет, мы с писарем строевой части Саней Свечинским через дыру в заборе уходили по Четвертой улице в домик по соседству — пить вино. Мы пропили лишние портянки, припрятанные Саней, мой гонорар за стихи в окружной газете, в общем гроши. Почти у всякого солдата нашей части, на прилегавшей к военному городку Четвертой улице Эчмиадзина было свое прибежище в одной из армянских лачуг с земляным полом. Самовольщик привыкал к хозяевам, которых он будил иногда среди ночи, а разбуженные хозяева привыкали к своему кормильцу- солдату. Это была не предусмотренная ПУРом школа интернационального воспитания трудящихся. Муж нашей с Саней привычной хозяйки был ночной сторож на здешнем винзаводе (откуда и таскал на продажу вино). Добрый сторож уходил с вечера охранять (и попутно расхищать) винопродукты, а хозяйка с детьми рано ложилась спать, так что нам с Саней приходилось иногда подолгу стучать в темное окно. Наконец хозяйка откликалась, я объяснялся с ней по-армянски через запертую дверь, и еще через эту дверь слышал, что нам рады. Накинув заношенное платье, она отворяла нам дверь, зажигала огонь и торжественно ставила на стол литровую банку вина, лаваш, лук, соль. Дождавшись, пока мы выпьем по первому стакану, она шла будить пятиклассницу Виолетту.
— Виолетта, вставай, Зяма пришел.
Виолетта протирала заспанные глазки, вытаскивала из портфеля учебник английского языка и усаживалась за наш стол. Меня удивляло, что она даже рада была уроку: разбудите своих детей среди ночи для занятий языком, то-то они вас отблагодарят. Но у них там и телевизора не было…
Я учил Виолетту произносить какое-нибудь слово по-английски, а она меня учила выговаривать его по-армянски. Хозяйка была счастлива и без конца спрашивала, надо ли еще луку и лавашу. Выпив банку- другую кислого вина, мы с Саней возвращались в часть, и звездное небо Армении качалось над нами. Это были минуты горького счастья. Жалобно пищала зурна где-то невдалеке, может, на чьей-то свадьбе. Иногда и толпа со свадьбы встречалась нам на ночной улице. Тогда нас поили бесплатно. Как правило, свадебное вино было еще хуже того, что крал честный сторож…
Так мы и шли, хмельные, молодые, весело-несчастные — мимо темных спящих домиков с плоскими крышами, мимо глинобитных дувалов. Пахло горелым кизяком, лавашом, пшатом, пылью. Это была Армения моей юности, Армянская ССР. Как написал кто-то из Мурома на письме, адресованном в часть — Армейская ССР…
Мы расхлябанно шли по знакомой Четвертой улице, мимо армейского склада ГСМ, того самого, где мне довелось стоять в карауле в самый первый раз после присяги. Сержанты долго наставляли нас тогда, чтоб мы были бдительными и, крикнув «Стой, кто идет?», стреляли в кого ни попадя. Чтоб не стреляли в воздух для острастки, как бывало, а стреляли прямо в живого человека, согласно новому приказу сурового московского министра. По всякому, кто не ответит на твой грозный окрик. В казарме восторженно рассказывали, что салага подстрелил коварного офицера-проверяющего, не ответившего на крик, и не только не был наказан, а еще и отпуск получил за это. Предупреждал также сержант, чтоб не отходил я ни на шаг от поста и не оправлялся на посту… Помнится, когда я принял пост впервые, сразу захотелось по- маленькому, по-большому, по-всякому… Вот тогда-то, чтоб отвлечься от навязчивых желаний, я и сочинил первые солдатские вирши под стук своих тяжелых кирзовых сапог:
И так дальше — еще такого же, строк двадцать, а то и сорок. Потом вернулся в караулку, а там ни одного свободного лежака, пришлось кемарить за столом. Заодно написал письмо маме и сестрам. И стихи эти записал. Отправил бесплатный солдатский треугольник в Тбилиси, в окружную газету. Тамошний майор подправил их немного — вполне элегантно подправил:
Последняя строка была великодушно мне подарена грамотным майором из окружной газеты. Я получил восемь рублей гонорара, и мы с Саней честно пропили их ночью в доме заводского сторожа. И конечно, занимались английским с его доченькой Виолеттой:
— Bread… Хатц…
Вчера мы с Конкордией ехали из кино, и женщина, сидевшая позади нас в троллейбусе, говорила о том, что у нее второй раз за три месяца испортились часы. «Нет, это просто невозможно! — восклицала она. — Просто невозможно!» В ее голосе было отчаянье, истинный накал страсти. А в испанском фильме, который мы смотрели с Конкордией, там было про ихнего судью, который никак не укладывался в оклад жалованья, купил себе телевизор не по средствам и в конце концов отравил всю семью газом. Под впечатлением всех этих трагедий Конкордия вспомнила о своих служебных трудностях и стала перечислять их с визгливым отчаяньем.
Отдаляясь мысленно от этого моря бед и отчаянья, я вспомнил первого в своей жизни графа, с которым я познакомился на автостопе в Словакии. Какой-то никуда не спешивший человек подобрал меня на шоссе в Нижнем Кубине и повез в Лештины, чтоб я поглядел тамошний деревянный костел. В костеле он все мне показал, даже скамью, на которой сидела семья здешнего графа Змешкала.
— Графа небось шлепнули, — сказал я. — Так что скамья свободна.
— Нет, — возразил любезный словак. — Теперь здесь сидит их потомок, граф Легоцкий.
Мы вернулись в Нижний Кубин. В деревне было темно и безлюдно, окна светились только в деревенской харчевне, где мужики играли в карты, да еще на холме, в каком-то длинном приземистом доме, похожем на конюшню.
— Там он и живет, граф Легоцкий, — сказал водитель.
— Никогда не бывал в гостях в графском доме, — сказал я. — Может, заедем?
— Я и сам тоже никогда не бывал у графа, — сказал мой водитель. — Но мы в одной общине. Как бы евангелические братья. Можно попробовать.
Мы поднялись на холм. Два окна светились в длинном приземистом доме, вероятно бывшей людской. Я остался у двери, а водитель пошел объясняться с графом. До меня доносились отдельные слова:
— Из Москвы… Русский… Москва…
Потом загрохотал густой и жизнерадостный голос графа. Водитель появился и сообщил, что граф примет меня немедленно. Мы пошли в большую комнату, от пола до потолка завешанную портретами усатых мужиков. Большую часть одной стены занимало изображение генеалогического древа Змешкалов, поселившихся на Ораве в самом начале XV века. Нынешний граф Легоцкий был обозначен на самой макушке древа, в таком же, как у всех других, аккуратном квадратике. Вне квадратика это был огромный мужик с висячими венгерскими усами. Потом мне были представлены сестра графа и его матушка. Обе поинтересовались моим возрастом, российскими ценами на сливочное масло и прочими деталями живой жизни. Я был зачарован простотой обхождения и неиссякаемым оптимизмом этого былого владельца всей Оравской долины. Теперь он работал учетчиком в одной из бригад колхоза и вместе с матерью, сестрой и