Гоч ответил, что он в свое время довольно подробно ознакомился с претензиями каждого из малых кавказских народов к их соседям и что он никогда не считал какой-либо из этих народов вправе решать свои недоразумения методом кровавого террора. Более того, он только сейчас узнал, что организация, в которую он попал, называется революционной, а он не счел бы возможным поддержать какую бы то ни было революционную организацию без решения теоретического вопроса о том, что подразумевает ее революционность. Имеет ли она в виду достижение каких-либо минимальных, известных современному обществу свобод или, напротив, стремится к всемирному их подавлению. Гоч сказал, что он имеет в виду не классическую теорию революции, а те элементарные выводы, которые можно сделать из наблюдения за практикой революционеров Африки, Азии, Латинской Америки и чего там еще? Что касается революционного характера данной организации, то тут, по словам Гоча, у него возникают сразу несколько неясностей…

Гоч уже заметил, что он сильно утомил собрание и совершенно умучил боевой дух организации.

— Стало ясно, — глухо сказал Вартан, — что наш новый не друг и не брат только по ошибке мог быть приведен мною сюда, и я должен нести за это всю ответственность.

— Но гарантируете ли вы нам его гробовое молчание? — спросил боевой командир. — Пусть даст перед всеми честное армянское слово.

— Я на Кавказе рождена, — сказал Гоч.

— Этого достаточно, — сказал командир. — Завяжите ему глаза.

Гоч снова бесконечно долго шел с завязанными глазами по каким-то глухим коридорам, потом ехал на заднем сиденье машины, ощущая чувствительными ребрами что-то железное, упертое ему в бок.

— Снимешь повязку через пять минут, — сказал голос Вартана. — И только попробуй раньше…

— Зачем же мне пробовать? — удивился Гоч.

И, спохватившись, крикнул вдогонку:

— Эй, акпер, стесьтюн!

— Что? Ах да. Стесьтюн! И скажи спасибо, что еще вышел живым.

Гоч забыл, как будет по-ихнему «спасибо». А ведь знал когда-то. Еще в ту пору, когда консультант по армянской литературе провожал своих гостей до двери их просторного кабинета (кто там еще, кстати, сидел — в этой просторной комнате, казах, киргиз, калмык и ныне дикий уйгур, всяк сущий в ней язык…). «Стесьтюн… Ага, вспомнил, стесьтюн шнураколтун… нет, шнуракальтюн… шура и тютюн… шура ли тютюн… Сколько я уж так стою, интересно? Полчаса, наверно. Или больше? Пора снимать. Впрочем, можно и еще постоять, а то ведь как жажахнет! Ему ведь это как два пальца… А он здорово погрелся сегодня, ахпер Вартан…»

— Голубчик…

Гоч сдернул повязку. Ну и бабища. Грудь то ли чем-то раздута, то ли там что-то подложено. Тогда, значит, груди нет вообще. Юбочка не прикрывает трусики, а трусики вообще ничего не прикрывают. А ручищи-то. А ножищи!

— Голубчик, за полста франков мы могли бы получить удовольствие.

— Оба? — изумленно спросил Гоч.

— Ты во всяком случае.

Боже, какая самоуверенность! И как низко пала эта страна. В стоячку. На холоде. За кустом. С волосатым мужиком, наспех переделанным в женщину. Еще и бразильцем небось к тому же. А где же тепло Европы? Где человеческие отношения? Где эмоции? Эмоции уходят на зарабатывание денег, на избиение турок, на почитание Левы Троцкого…

— За себя я нынче отвечаю… — бормотал Гоч, бочком отступая к проезжей дороге. «Кругом кусты какие-то, — думал он лихорадочно. — Булонский лес, что ли?.. Вот тут и пришьет этот рукастый. Этот рукастая. Этот ногастая. Волосатый…» — Нету у меня пятидесяти! — крикнул он из кустов. — Даже пяти у меня нет. А то бы мы повеселились на славу!

Он бросился бежать.

«Ого! Не пропал еще бег. Попробуй догони, сука равнинная. Да я и по снегу быстрей бегаю, чем ты по лесу…»

Он вдруг обессилел, опустился на землю у обочины.

«Снег… Неужели это все еще существует где-то — снег, снег, снега, склон горы, пружинящие мхи… Склон, взлет в небо, скалы с черными замшелыми иероглифами… Горы!»

— Э-э-э-эй!

Притормозила машина. Какой-то педрила.

— Увезите! — сказал Гоч, врываясь в машину. — Быстрей! Пристают! Насилуют!

— Вот это уж слишком, — сказал педрила жеманно. — Во-первых, я люблю, когда все по-взаимному. И чтоб приставали тоже по-хорошему.

— Все будет, чай, кофе, ласки, — сказал Гоч. — К парку Монсури, живо, а то как врежу по шее.

Он вылез из машины, сказал с усталостью и омерзением:

— Рука не поднимается. Так и быть, живи. Линяй, живо…

Галя еле-еле отогрела его в этот вечер своим бесхитростным, допотопным, дореволюционным (имеется в виду сексуальная революция) женским теплом.

А наутро, отправляясь к Семену, чтобы поделиться с ним своими вчерашними впечатлениями, Гоч встретил у ворот экспроприированного дома еще одного армянина, такого же бородатого, черного и крючконосого, как двадцать вчерашних.

— Не узнаешь? — спросил тот чисто по-русски. — Я же вчера там был, на боевом заседании, не упомнил?

— Я думал, все уже закончено, — сказал Гоч, оглядываясь по сторонам и выбирая направление, по которому он сейчас дернет.

— С этим, друг, все, — сказал армянин, обнимая его за плечи. — С этим я тоже завязал. Со вчерашнего дня. Я вчера послушал тебя и решил: ну их на хер. Я сам всю жизнь в Тбилиси прожил, ни одного турка не видел, ну скажи, что мне с ними делить? А ты вчера по делу выступил, можешь мне поверить. Если б они тебя слушали, они б пошатнулись. Но они же не слушают. Они при одном слове «армянин» — сразу балдеют. Кайф ловят. Кончают. Как все нацмены. Армянин — это у них святое лицо. Священная корова…

— Значит, ты не армянин? — спросил Гоч с облегчением.

— Камац-камац. Мало-мало. Чуть-чуть. Бабка с материнской стороны армянка. А ты?

— Думаю, я вовсе не армянин. Впрочем, как знать… И чего же ты там делал у них?

— Ничего себе вопрос. А ты чего делал? Надо же что-нибудь делать. В лавке торговать, и все? В Тбилиси я, например, кроме своего промкомбината, был по художественной самодеятельности. По домкому, понял? По синагоге. Потом по выезду, по эмиграции. По еврейскому вопросу. По армянскому вопросу. А тут я по чему? По кочану. Тут, конечно, я понимаю, свой плюратиливизм, в плюрателевизор можешь глядеть, но мне-то оно зачем? К социалистам мне, что ли, идти, в ихнюю дрочиловку? Или к Ле Пену ихнему, расисту, разбирать с ним, кто из горбоносых французов беложопее, а кто чернокожее. Да я на них нашего завкадрами напущу, он их всех по носу забракует. А под Ширака, с его-то носом, он в два счета подкопается. Ну, я и пошел к троцкистам. Все же, знаешь, запретный враг народа, пострадал от усатого любимца Грузии, может, думаю, он и правда что-нибудь хорошего замышлял. Опять же создатель Красной армии, а я все-таки в ней служил, а ты, ты не служил? Ну вот сижу там и слушаю про грязных капиталистов, такой все время Маркс идет, товар — деньги — товар, только уже без конца и краю, перманентно, пока никакого товару вообще на прилавках не останется, одни бумажные деньги и голодуха, так это мы видели. Я думаю, чего я тут с ними сижу, они все из богатых семей, по молодости от спермы бесятся, а мне тут чего? И потом, это уже у него, у очкарика, было: «Патронов не жалеть!» Еще до него? Ну так он, не говорите, он тоже это слишком хорошо понимал, спасибо, уже кушали… В общем, я везде побывал. В «СОС расизм!» записывался — все кругом благородные люди, за черных, за не очень белых, Леви, Хальтер, хотя тоже не совсем наши, все же Анри-Бернар, Марек, пижоны оба, но все-таки Леви… Потом я их послушал: «Туш па мон пот!», другими словами, не трогай моего поца, вроде опять как старший брат про нацмена. Так это мы с вами тоже слышали: есть старший брат, есть младшие братья, старший брат обо всем позаботится, скажет, когда кого трогать, какого из младших, и когда их в расход пустить, а младший пусть только ходит и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату