ведь еще Аллапул, холодный блеск моря и рыбаки на рейде), «До Альгамбры…» (Спешим, ребята, спешим, может, хоть в Альгамбре кончится эта нудная срань испанских пригородов!) Гений туризма придумал эти указатели, гений психологических расчетов и рекламы, друг человечества!..
И все же нас ждал сюрприз в Загоре. Точней, на окраине Загоры. Здесь и впрямь была окраина невиданной, ускользающей от туриста пустыни. Песчаные дюны подступали к садам, и люди оборонялись от них заборами, загородками. Война шла не для туристов — всерьез. А сады были прекрасны — пальмовые сады. Их нельзя было назвать рощей, потому что участки были разгорожены низкими, глиняными дувалами. Глина не имеет возраста, и сухие дувалы казались тысячелетними. А между ними бежали наполненные до краев арыки. И старик с белой бородой запруживал арык кетменем, менял его направление, чтоб напоить свои пальмы (как в селенье Ворух Исфаринского района Ленинабадской области, храни ее ныне Аллах!). А пальмы изнемогали под тяжестью фиников — многопудовые грозди накопленной сладости и красоты. Я не люблю фиников, но нельзя не признать, что на пальмах их тяжкие грозди прекрасны…
Мы с Гюнтером посидели на песке, потом побродили вдоль арыка, степенно раскланялись с аксакалом и даже съели предложенный финик, один на двоих. Потом мы снова сидели на дюнах и ждали заката, до тех пор, пока у нас не появилось ощущения, что мы не одни. Нам казалось, что мы отшили уже всех местных мальчиков, которые если не требуют дирхам, то просят конфету и авторучку или настойчиво предлагают себя в гиды. Оказалось, что самый хитрый из них продолжал красться за нами и только сейчас обнаружил кашлем свое присутствие. «Выходи!» — сказал я, и он вышел из-за кучи песка. Он видел, что мы в состоянии расслабляющего умиления, что у нас нет больше сил скандалить и что он победил. Он забормотал, что он покажет нам очень старую синагогу, самую старую синагогу, ей, может быть, сто лет… «Как в Нью-Йорке, — сказал я, — Древний памятник. Ну веди…» Мы договорились с Гюнтером; что дадим ему двадцать копеек, иначе он может обнаружиться ночью за толчком в гостинице со своим предложением о синагоге… Отчего туристам должна быть интересна синагога? Может, все туристы евреи? А может, евреи уже стали в стране безвозрастной глины вполне почтенной историей, потому что их лет тридцать, как не видели в Загоре? Где-нибудь они еще, может, живы — в Ашдоде, в Рош-Пине, в Ришон-ле-Ционе — эти доисторические марокканские евреи, из Загоры и Загорска…
— Вот, — сказал мальчик. — Здесь!
Мы долго карабкались с ним по узкой лестнице и вышли на какую-то крышу.
— Вот, — сказал мальчик и показал вниз.
Внизу был какой-то полуразрушенный караван-сарай (или просто сарай) с резной деревянной дверью. Может, он и правда когда-нибудь был синагогой. Непонятно было, зачем нужно было влезать на крышу, чтобы его увидеть. Но мы уже отдышались и долго любовались морем плоских крыш и глинобитных стен, позлащенных примиряющим закатным солнцем. Примиряющим с чем? С тем, с чем трудней всего примириться. С неизбежным уходом. Мальчик стал выказывать знаки нетерпения.
— Сюда, — сказал он. — Теперь сюда!
Спускались мы по другой лестнице. Она была еще круче, а мальчик нас поторапливал. Внизу, заслонив выход, он вдруг распахнул какую-то дверь сбоку — и мы увидели пещеру Али-Бабы. Это была сувенирная лавка, магазин «народных промыслов», каких мы уже видели сотню. Единственное, что было на сей раз интересным, это извилистый путь, каким нас заманили внутрь лавки.
— Лавка твоего дяди? — спросил я.
— Моего отца, — сказал он с гордостью.
— Ты хороший сын, — сказал я. И вышел наружу, даже не потрогав примелькавшиеся уже изделия, сумка моя была достаточно тяжела, и мне ничего больше не было нужно. Гюнтер ждал меня на улице. Мы протянули мальчику двугривенный, но он был безутешен. Он так старался…
— Придется добавить, — сказал я.
Мы добавили полтинник. Он взглянул на деньги с презрением и аккуратно спрятал их в тряпицу где- то возле мошонки.
— Я приглашен домой к хозяину на ужин, — сказал Гюнтер. — Мы должны обсудить с его братом маршрут. Ты тоже приглашен, я настоял на этом. Будет кускус.
— Напрасно ты настаивал. Мне не очень понравился хозяин. В нем нет тепла. И вообще, это все не Таджикистан. Я развращен бескорыстным гостеприимством моей России. Иди один. Тем более что стоимость твоего кускуса уже включена в смету верблюжьей прогулки.
— Я очень тебя прошу пойти, — умоляюще сказал Гюнтер. — Я объяснил хозяину, что ты мой родственник и что ты будешь ждать моего возвращения.
— Зачем ты это сказал?
— Если они захотят убить меня или ограбить, они будут знать, что ты в курсе дела…Что ты меня ждешь…
Я помолчал изумленно, потом кивнул. Я понял, что он хочет за свои деньги еще и волнений смертельной опасности.
Я пошел с ним на ужин. Кускус был невыразительный, брат хозяина тоже. Оба брата были деловые люди. Гюнтер, впрочем, сумел уловить какие-то флюиды сердечности, но ведь он и платил брату за флюиды. Кроме того, он никогда не бывал в Таджикистане, не знал настоящего мусульманского гостеприимства. Вообще, нас, наверно, уже немного осталось таких, кто помнит мирный Таджикистан. Когда-нибудь мы съедемся на коллоквиум. Или соберемся на вечер воспоминаний… Съедемся из Нью-Йорка, из Толедо (штат Айова), из Парижа, из вагончиков под Беер-Шевой, из Тегерана…
Обратно я большую часть дороги ехал в такси один. От этого цена проезда не стало дороже. Один раз я поджидал машину в пальмовой роще, в другой раз — в чайной на маленькой площади. В Уарзазат я добрался под вечер. Какая-то французская девица у стоянки спросила меня, не знаю ли я, где тут не слишком дорогая гостиница, и я отвел ее в свой прежний восьмидолларовый роскошный барак с ледяным душем, восточной лепниной и орущим телевизором. Дорогой она рассказывала мне о своей борьбе за освобождение женщины. Она была не очень страшная, а для француженки даже не слишком длинноносая, но можно было догадаться, что борьба за освобождение закалила ее душу и тело, изгнав из них последние признаки женственности. Мы даже пошли ужинать вместе, и за ужином она продолжала рассказ все о той же борьбе, жертвой которой стал какой-то ее парижский мужик, который оказался «мачо». Я без труда представил себе, как она им помыкала в самый разгар полового акта, давала ему рекомендации с высоты своей унылой фригидности, сосредоточенно, остервенело ожидая, когда же придет то, что к ним, похоже, никогда не приходит. Ее рассказ изгнал из моих бойких мыслей и ленивого тела последние поползновения, и, демонстративно протягивая деньги официанту — только за себя, — я взглянул на нее заговорщицки. Справившись с легким разочарованием, она вернула мне заговорщицкую улыбку: понятно, старик, ты не платишь за двоих, чтоб не унижать мое женское достоинство. Мы ведь равны, старик. Оба мы борцы за женское равенство, оба, надо полагать, парижане, левые интеллектуалы и… Боже правый, какая тоска!
Назавтра я тронулся в путь на автобусе. Обратный авиабилет у меня был от Марракеша, так что предстояло неторопливое автобусное путешествие через горы. Едва автобус тронулся, я увидел касбу, прекрасную, полную гордого сознания своей подлинности, древности, уникальности и простоты. Потом кто-то легко коснулся моего рукава.
— Там, — сказал по-французски девичий голос. — Еще одна.
По левую сторону от дороги была еще одна красная глиняная касба, оберегающая сон ксура. Это было двойное чудо — скопление древних хижин и девушка в кресле по соседству. Как она догадалась, что они волнуют меня, эти касбы, до дрожи. О чем она вообще умеет догадываться, эта миловидная, остроносенькая берберка, так славно говорящая по-французски и столь чувствительная к чужой дрожи. У нее были прекрасные, плывущие берберские глаза с поволокой. Касбы кончились, мимо пошли поля, мы разговорились, легко и естественно, точно в подмосковной электричке. Ее звали Айша, она была незамужняя и жила в Уарзазате. Вообще-то она была родом из горной деревни, которую нам еще предстояло проехать. Отец умер давно, оставив матери кучу детишек, но старший брат успел выучиться на юриста. Он был в Уарзазате каким-то стряпчим, а она, окончив школу, теперь секретарствовала за скромную сумму в полторы сотни долларов в месяц. И жила тоже у него, спала в прихожей на раскладушке, и вдобавок помогала его жене по хозяйству, и мечтала о своей жизни, о своих детях, мечтала выйти замуж, уже не молоденькая — двадцать пять. «Отчего ж они на вас не женятся?» — воскликнул я возмущенно. «Они» — это были бесчисленные юные и не слишком юные марокканцы, которые толклись целый день в