поговорите сейчас с одним человеком — вашим давним и верным поклонником.
— Неужели меня еще кто-то помнит? — со слабым кокетством спросила Ласунская.
— Конечно! Мой дедушка. У него сломаны обе шейки бедра. Он лежит три года не вставая и смотрит на ваш портрет. Однажды он даже оказал вам услугу.
— Какую же? — удивилась актриса.
— С чемадуриками!
— Да-да, припоминаю… Очень милый молодой человек!
— Он отдал нам свою очередь! — напомнил Ящик.
— Не отдал, а продал, — уточнила внебрачная сноха.
— Но кажется, совсем недорого.
— Это верно.
— Хорошо, — Ласунская жестом умирающей королевы приняла телефон. — Слушаю вас, друг мой!
Минут десять она внимала своему отдаленному поклоннику, изредка вставляя: «Ну что вы?.. Неужели?.. Вы даже это помните?.. Ах-Ах!»
На ее лице, изрезанном морщинами, благородными, как китайская каллиграфия, блуждала улыбка торжествующего смущения. В общем, «скорая» развернулась и доставила актрису в «Ипокренино», ее прямо на носилках внесли в номер, похожий на музей истории кино, доктор еще раз измерил давление, выслушал сердце, рекомендовал покой и заверил: опасности никакой нет. Ласунская великодушно надписала лежачему поклоннику свою фотографию, на которой она запечатлена в роли Нины Заречной в ту дивную пору, когда маршал Батюков хотел из-за нее застрелиться, а Жан Маре сменить сексуальную ориентацию.
Едва «скорая помощь» уехала, Вера Витольдовна хватилась марципановой Стеши. Поискали в комнате — нигде нет, потом вспомнили, как в суматохе, собираясь в суд, оставили фигурку в оранжерее, возле любимого кактуса, и срочно отправили за ней Ящика. Тот щелкнул каблуками и помчался выполнять приказ. Лучше бы он этого не делал! Возле кактуса вместо полноценной миндальной девы с поросенком на руках стояли лишь розовые ножки, обутые в красные туфельки. Можно было подумать, спилберговский динозавр, заведшийся в «Ипокренино», откусил остальное. Но марципановую Стешу сожрал не ящер, а ненасытный Проценко, озверевший после подписания кондиций.
Вместо того чтобы скрыть этот факт гастрономического вандализма, а Ласунской соврать, мол, Стеша цела, ее для сохранности заперли в холодильник, а ключ потеряли, и завтра все образуется… Вместо этого старый чекист, прямой, как штык конвоира, ворвался в номер актрисы и с криком «Во-о-о-от!» предъявил марципановый оглодок. Увидев останки, Вера Витольдовна вскричала:
— Нет!
И умерла.
Вызвали Владимира Борисовича — он подтвердил кончину и позвонил куда следует. Вскоре вернулись из суда подавленные несправедливостью ветераны. Узнав страшную новость, они забурлили: безысходная ненависть к неправой Фемиде обернулась против троглодита Проценко. Чернов-Квадратов призвал соратников по старости немедленно линчевать гада. Вооружившись чем попало, ветераны бросились к номеру обжоры, но лучший Митрофанушка эпохи предусмотрительно заперся, даже забаррикадировался и, пребывая в относительной безопасности, глумился из-за двери. Тогда кинобогатырь Иголкин принес огромную палицу, поднесенную ему «Мосфильмом» к 60-летию. Гулкие удары сотрясли богадельню. Но то ли это был подарочный, облегченный вариант грозного оружия, то ли силы деда давно иссякли, запоры не поддавались — удалось лишь размочалить фанеровку. Видя тщету лобового штурма, в дело вмешался академик Пустохин, придумавший в свое время совмещенные туалеты. Он по роду занятий знал все сантехнические хитросплетения и предложил в определенном месте перекрыть канализационную трубу, чтобы мерзавец захлебнулся в собственных экскрементах. Однако против категорически выступил материально ответственный Огуревич. В конце концов решили организовать блокаду и воздать ненасытному Проценко высшей мерой — голодом. На пост определили Чернова-Квадратова и Бренча, заспоривших о смертной казни. Художник, как гуманист и либерал, считал, что убийство преступника государством — позорный пережиток Средневековья, достаточно пожизненной каторги на урановых рудниках. Виолончелист же твердил, что хороший расстрел, показанный по телевизору, еще никому не повредил…
Вырвавшись из цепких рук возбужденных рассказчиков, одноклассники поднялись по ступеням, там, забившись в угол, плакал старый чекист Ящик, а Злата его успокаивала. Андрей Львович хотел подойти утешить, но тут писодея перехватил поэт Бездынько и гневным ямбом доложил:
Кокотов благосклонно кивнул и получил заверения, что это лишь начало большой обличительной поэмы. Нинка, не знакомая с нравами «Ипокренина», пришла в ужас… У самых дверей номера соавтора поджидал Жарынин. Он отставил бухгалтерш и, скрестив руки на груди, заранее багровел от ярости. Его лицо искажалось тем редким сочетанием иронии, бешенства и презрения, какое бывает у оскорбленного мужа, когда он встречает на пороге свою скромницу-жену, которая вчера отлучилась на часок к подруге за выкройкой и вернулась под утро пьяная, хихикающая, растрепанная.
— Где вы были? — спросил он сурово.
— А в чем дело?
— А в том, что я прочитал ваш синопсис — дерьмо! Зачем мне какие-то лилипуты? Никакого аванса!
— Сами вы дерьмо! — тихо ответил Кокотов.
— Что-о? — взревел игровод, сверкая глазами из-под взбешенных бровей. — А ну повторите!
— Хватит! К черту! — закричала Валюшкина так громко, что Жарынин оробел. — Дайте пройти!
— Вы уволены! — крикнул вдогонку опешивший режиссер.
— Дерьмо! — с наслаждением повторил автор «Знойного прощания».
Войдя в номер, Нинка мрачно осмотрелась, ища признаки женских посещений, не нашла и посветлела.
— Хорошая комната!
— Скоро освободится. Здесь вообще часто комнаты освобождаются.
— Не говори ерунды! Хочешь, я останусь? — спросила она, но почувствовав неуместную двусмысленность, уточнила. — Просто не уеду домой. И все…
— Не надо… Я хочу побыть один.
— Ладно. Держись!
— Держусь.
— Я. Что-нибудь. Придумаю!
— Спасибо. Иди!
Она приблизилась к нему, погладила по голове, осторожно поцеловала в нос и направилась к выходу, но, заметив на люстре обрывок новогодней мишуры, остановилась и подняла руку, чтобы отцепить его от латунной завитушки.
— Оставь! — простонал Кокотов. — Уйди, я прошу!
Едва бывшая староста закрыла за собой дверь, он повалился на кровать и зарыдал, изнемогая от тошнотворного зияния, открывшегося в сердце… Но слезы скоро кончились.