цементом, скрепляющим все зловонное сооружение. И теперь, после гибели Ласунской… а это я, я потащил ее в суд… только кровь Ибрагимбыкова утешит меня!
— И как же вы его собираетесь убить? — спросил писодей, удивляясь, что всерьез обсуждает с игроводом весь этот бред.
— Когда он приедет, я хочу подойти к нему вплотную и… — Жарынин схватил трость, прислоненную к креслу, и молниеносно обнажил клинок. — В сердце! Давайте выпьем, и обязательно закусите салом! Божественное! Осталось от пана Розенблюменко.
— Но вас же посадят! Дадут лет двадцать. Не меньше!
— Нет, мой пугливый друг. Я консультировался с юристом. Мы живем в стране торжествующего зла, которое возможно лишь при добром уголовном кодексе. У нас нежнейший уголовный кодекс, его, наверное, долгими тюремными ночами писали рецидивисты-интеллектуалы. Двадцать лет вам дадут, если вы бросите гранату в детский садик. И то не факт. Скажете, что в детстве вас растлевала воспитательница, — могут оправдать. А у меня смягчающие обстоятельства: я защищал стариков от произвола. Я был в состоянии аффекта под впечатлением смерти Ласунской. Наконец, у меня есть справка.
— Какая?
— Самая лучшая! Лет пять дадут. Полечат. Выйду через три года. А Ибрагимбыков будет гнить в гробу! Улавливаете?
— Вы несете бред! — вздрогнул Кокотов, подумав о себе.
— Почему бред? Победить зло можно только массовым индивидуальным террором. Добро должно вооружиться и уничтожать зло при каждом удобном случае. Вы думаете, Дадакин сдал бы нас, зная, что за это его прирежут в подьезде? А Лебедюк? Да он бы от ужаса стал омерзительно справедливым. Я хотел сам открыть эпоху террора. Но теперь, все обдумав, почетное право стать первым зилотом добра отдаю вам!
— Зилотом?
— Были такие древние евреи. За правду маму могли зарезать.
— Вы же не любите Ветхий Завет!
— Как раз в деле уничтожения врагов Ветхий Завет — незаменимое пособие! Соглашайтесь!
— Но почему я?
— Очень просто! Во-первых, вы и так умрете или станете калекой после операции.
— Ну-у, знаете…
— Хорошо. Операция пройдет успешно, и здоровье к вам вернется, — сказал Жарынин с насмешкой. — Но опухоль-то у вас, простите, где?
— В голове.
— Вот именно. В голове! Вы вообще за свои действия не отвечаете. Вас даже не посадят — отправят в больничку. Зато вы начнете кинжальный террор против коррупции. А как еще спасти Россию? Вы проснетесь знаменитым, героем интернета, миллионы пользователей захотят стать похожими на вас и подхватят почин!
— Великий почин…
— Да, великий. Напрасно иронизируете!
— Это чушь. Вы спятили, Дмитрий Анатольевич!
— Антонович, с вашего позволения!
— Да, конечно… Я не стану никого убивать! Уйдите! Я устал. У меня раскалывается голова! — Кокотов потер немеющий висок. — Я больной человек. Зачем вы мне все это говорите?
— Жаль! Я надеялся, вы достойно завершите свой литературный путь. Неужели не понятно: чтобы стать большим писателем, надо иметь в биографии что-то необычное, содрогательное? Например, погибнуть на дуэли, как Пушкин с Лермонтовым. Или уйти на старость глядя из дому, как Лев Толстой. Неплохо быть расстрелянным, как Гумилев. Можно посидеть в тюрьме, как Достоевский или Солженицын. В крайнем случае — застрелиться, как Маяковский, или повеситься, как Есенин. Гадко, конечно, но эффектно. Разумеется, я не желаю вам быть задушенным женой, как Рубцов, или похороненным заживо, как Гоголь. Все-таки вы мне дороги! И уж точно не стоит умирать от водки, как большинство русских писателей. Это, знаете, вообще у нас не считается…
В подтверждение сказанного Жарынин наполнил рюмки, соавторы хлопнули, и режиссер с аппетитом заправил в рот тонкую, будто розовый лоскут, ветчину, а потом еще закусил двумя маслинками и облизал пальцы. Писодей тоскливо позавидовал его нерушимому здоровью, позволяющему в застольных битвах отвоевывать земли, разбазаренные демократами.
— Кокотов, я предлагаю вам небывалое — стать первым истребителем зла. Подумайте, Бродскому хватило ссылки за тунеядство, чтобы получить Нобелевскую премию за стихи, которые вообще невозможно запомнить. А вы станете первым в новой истории зилотом добра! Прикиньте: ну, умрете вы на операционном столе от неудачной анестезии или оттого, что у врача с похмелья дрогнул в руке скальпель. И что? Ничего. Загнетесь от жутких болей, изъеденный метастазами, как сыр рокфор зеленой плесенью…
— Не надо! — попросил Андрей Львович, испытывая ужас, переходящий в дурноту.
— Нет, дослушайте! Какая вам польза от такой смерти? Ну, появится в какой-нибудь занюханной литературной многотиражке крошечный некролог, мол, жил, писал сначала под своим именем, потом под псевдонимом «Аннабель Ли» и умер от тяжелой продолжительной болезни. Помним, скорбим. И забудут на следующий день, а ваша Аннабель, как последняя курва, будет рожать те же идиотские романы, но только от другого неимущего автора…
— Замолчите! — истошно взмолился Кокотов и сам налил себе перцовки.
— Выпейте, выпейте! Вот так, хорошо. Все-таки алкоголь — это сироп бессмертия…
— Откуда вы знаете про сироп бессмертия? — задохнувшись водкой, прошептал писодей.
— Мама в детстве рассказывала. А теперь лишь на минуту допустите, что вы приняли вызов. На минуту! Информационное пространство гудит, как разворошенное осиное гнездо. Первые полосы газет кричат: «Прозаик прустовской школы Андрей Кокотов ударом в сердце убил рейдера Ибрагимбыкова!» И вы становитесь другим человеком, но самое главное — другим писателем. Понимаете? Критики и литературоведы набросятся на ваше наследие, как гиены на труп льва, оближут и разгрызут каждую косточку, найдут мозг и смысл там, где его никогда не было. Ваши дурацкие «Лабиринты страсти» объявят сложнейшей художественно-философской криптограммой, сводом тайных знаний, дошедших к нам из эры Лемуров. Даже в псевдониме «Аннабель Ли» Сэм Лобасов обнаружит тендерный вызов, подвиг, равный Флоберу, который испытывал оргазмы вместо Эммы Бовари. А какой-нибудь Гонопыльский составит сборник воспоминаний «Неузнанный», где все, включая Лапузину и вашего покорного слугу, будут каяться, что не поняли, не разгадали, не оценили вас при жизни. Вы станете классиком…
— Так уж и классиком…
— Еще бы! Вспомните Пургача! Ему памятник поставили. Кто он такой? Пьющий стукач. Я же вам предлагаю подвиг, предлагаю совершить то, до чего не додумался еще ни один писатель!
— Это невозможно.
— Жаль. Очень жаль. Придется все-таки мне самому…
— Что же вас смущает? Боитесь?
— Дурашка! Я о вас забочусь. Я хочу снять кино… Зачем вы писали синопсисы?
— Но вам же ни один не понравился!
— Не имеет значения! Если вы станете знаменитым кинжальщиком, я сниму три фильма по всем трем синопсисам, и мы получим три «Оскара»!
— Знаете, Дмитрий Антонович, мне кажется, вы сейчас тоже придумываете какой-то новый синопсис…
— Возможно. Мы придумываем, нас придумывают, тех, кто нас придумывает, тоже кто-то придумал. Не важно. Бессмертие стоит риска!
— А если меня убьют? У Ибрагимбыкова охрана.
— И отлично! Вы умрете мгновенно, без операции, без химии, без облучения. Не будете шляться, как желтая мумия, пугая друзей и радуя врагов. Погибнете в славе. Раз — и нет! — в подтверждение Жарынин хрустнул огурчиком.