Эти подробности ни о чем мне не говорили. Два месяца назад мама усадила нас с братьями и сестрами в ряд на пять стульев в столовой — даже Карлито, пытавшегося сползти и удрать, — и рассказала нам, что случилось. Мятежники, боровшиеся за независимость от Испании, устроили взрыв в гавани. Здание, в котором работал мой отец, загорелось. Кроме папы, погибло еще девять человек. Америка, про которую я не знал ничего, кроме того, что ее открыли испанские мореплаватели, похоже, готовилась вступить в драку.
Мама прикоснулась рукой к моему подбородку:
— Вашему отцу следовало бы жить три века назад, когда мир становился больше. А сейчас он с каждым годом уменьшается. И делается все более беспокойным и шумным.
Как бы в подтверждение ее слов в этот момент, свистя и лязгая, тронулся поезд, шедший на юг, в сторону Таррагоны.
Когда он скрылся из виду, она сказала:
— Папа хотел сам привезти вам подарки. Он собирал их во время своих поездок и сам должен был решить, кому что достанется. Я разрешаю вам выбрать самим.
Сначала я схватил компас с вращающейся стрелкой медного цвета. Потом синий флакон. Потом камышового кота. Это были красивые вещицы, но я отложил их в сторону. Может быть, в то утро, когда я был наедине с мамой, без старших братьев и сестер, меня охватило неведомое прежде ощущение, вынудившее отказаться от подарков, выглядевших слишком по-детски. Возможно, именно поэтому я выбрал вещь совершенно для себя бесполезную: гладкую коричневую трость. Конец ее венчала прямоугольная черная рукоятка с небольшим кружком из перламутра. Другой конец был причудливо изогнут, напоминая нос древнего корабля.
Я вынул ее из коробки. Она была длиннее, чем моя рука, немного толще моего пальца и гладко отполирована. Я вытянул ее перед собой, как фехтовальщик. Потом поднял вверх, как дирижерскую палочку.
— Это фернамбуко — очень хорошее дерево из Южной Америки, — сказала мама, вскинув брови.
Выражение ее лица сдавило мне горло, и я торопливо положил трость обратно в коробку.
— Помоги мне, — попросил я. — А то вдруг выберу не то.
Я ждал, что она успокоит меня, но вместо этого она проговорила:
— Иногда ты можешь ошибаться, Фелю.
Ее назидательный тон напомнил мне времена, когда она помогала мне зашнуровывать ботинки, затягивая шнурки так, что я терял равновесие. Откуда мне было знать тогда, что дней нарочитой строгости оставалось наперечет и что вскоре их сменит тоскливая пора чрезмерной опеки.
Я все еще колебался с выбором подарка, и тут мама спросила:
— Ты помнишь папу?
— Да, — автоматически ответил я.
— Ты еще хорошо представляешь его себе? Так же четко, как видишь меня?
Я промолчал, и она сказала:
— Всегда говори мне правду. Может, кому другому и приходится разыгрывать друг перед другом спектакль. Но не нам. Не сейчас.
В первый раз я слышал от нее эти же слова в 1898 году, когда город наводнили живые призраки далеких колониальных сражений — проигранных. Американцы захватили Кубу, Пуэрто-Рико и Филиппины, испанские колонии боролись за независимость. Последние остатки испанской империи рушились на глазах, уступая дорогу новому порядку. Солдаты, чиновники, торговцы возвращались домой, многие без руки или ноги, другие в грязных бинтах. Они выглядели сломленными. Нездешние, зачем они сошли с поезда здесь, в Кампо-Секо? Одному из них мы сдали свой подвал, сдвинули в сторону бочонки и запечатанные воском бутылки, поставили в темную холодную комнату койку, стул и старое треснувшее зеркало. Мужчина заплатил за неделю вперед, но через три дня без всяких объяснений съехал, и Тия долго выговаривала маме: «Говорила я тебе, не надо было ставить здесь зеркало. Разве такому человеку захочется видеть свое лицо?»
Я закрыл глаза и попытался представить себе папу. Перед моим внутренним взором возникло расплывшееся пятно, отчетливо видны были только пышные черные усы с загнутыми вверх кончиками и еще широкие обшлага его брюк в тонкую полоску. Я цеплялся за них, когда он дирижировал местным хором. Вспомнилось, как во время городских праздников я сидел у него на плечах, вдыхая запах его волос. Папа не слишком любил многолюдные католические праздники, отдавая предпочтение представлениям бродячих музыкантов с высушенными тыквами, самодельными мандолинами — на ручку от щетки просто натягивали струны, — гитарами и скрипками. Я просил купить мне такие же. Это было почти два года назад, когда отец приезжал домой в последний раз.
— Трость! — воскликнул я неожиданно. — Ее папа хотел подарить мне?
—
— Знаю! — Я вытащил трость из коробки и стал водить ею по воображаемой скрипке, но через мгновение остановился: — А что это за смычок?
— Не имеет значения, — сказала мама, но какой-то частью души я понял, что она говорит неправду. — Обыкновенный смычок.
Я кружился в танце, пока мама разговаривала с извозчиком и смотрела, как его помощник укладывает коробку в телегу. Затем вспомнил свой вопрос, на который не получил ответа:
— Папа хотел подарить его мне?
Повозка дернулась. Извозчику, да и лошадям, не терпелось тронуться в путь.
— Садись, Фелю. — Мамины руки подсадили меня в повозку. — Твои братья и сестра нас заждались. И отец Базилио с гробом тоже. Ты выбрал себе подарок. Теперь поехали.
И вот мы снова дома. Энрике так посмотрел на мою странную деревянную палку, что я невольно прижал ее к себе и попытался зажать под мышкой, а потом запихнуть в штанину. Но вспыхнувшая зависть испарилась без следа, стоило ему понять, что эта палка — часть музыкального инструмента.
— Смычок? — фыркнул он, похлопав меня по спине. — А я-то думал, это шомпол от мушкета.
Тринадцатилетний Энрике, наш маленький солдат, потребовал себе компас, чтобы удобнее было искать дорогу среди холмов, покрытых оливами и виноградниками. Персиваль, которому исполнилось шестнадцать, на наш взгляд, совсем взрослый, не споря, выбрал чистый ежедневник. В последующие годы он не напишет в нем ни слова, только цифры: результаты азартных игр, выигрыши и долги. А одиннадцатилетняя Луиза схватила своими пухленькими пальчиками камышового кота и отказывалась отдать его двухлетнему Карлито, пока мама не пообещала ей, что наполнит флакон синего стекла духами. Когда дележка была закончена и никто уже не хмурился, мама облегченно вздохнула.
Позже мне многие годы не давала покоя навязчивая мысль: что было бы, если бы смычок взял Энрике? Он состоял в папином ансамбле и демонстрировал большие музыкальные способности, хотя его больше привлекало оружие. Если бы это он пошел с мамой к поезду и получил больше времени на обдумывание, может, он остался бы жив? Помог бы компас Персивалю или Луизе найти в жизни лучшую дорогу? А Карлито? Но он был обречен: через семь лет он умрет от дифтерии и будет похоронен рядом с нашими братом и сестрой, ушедшими в мир иной младенцами. На похоронах Персиваль наклонится ко мне и шепнет: «Нам повезет больше».
В нашем уголке Северо-Восточной Испании говорят: «Ущипни испанца, и, если он запоет, значит, перед тобой каталонец». Мы считаем себя музыкальными, но папа выделялся даже среди нашего народа трубадуров. В свободное время он руководил местным мужским хором, созданным по образцу рабочих ансамблей Барселоны, в которых гордые мужчины в недолгие времена расцвета каталонской поэзии и музыки пели на родном языке.
В 1898 году, когда не стало отца и еще нескольких известных горожан, погибших за пределами Испании, хор распустили, а вместо него набрали другой, которым дирижировал прибывший к нам из Рима отец Базилио. Но он так и не обрел популярности. Регент-священник потребовал, чтобы он пел на итальянском, что вызвало всеобщее разочарование. Даже моя выросшая на Кубе мама, так и не освоившая