Пианист засмеялся. Кончики его длинных напомаженных усов вздрогнули, задев румяные, как яблоки, щеки.
— Я испанец,
По толпе прокатилось довольное хихиканье.
— Сколько вам лет?! — требовательно прокричала какая-то женщина.
— А сколько вам?! — крикнул он в ответ.
— Ole! — загалдели в публике.
— Правда, что вас тайком вывезли в Бразилию, когда вам было всего семь лет?
Он погладил усы.
— Музыка дает мне возможность путешествовать повсюду.
— Когда вы запретите называть вас беби? — негодующе спросила некая дама из заднего ряда. — Вы давно выглядите большим мальчиком.
Эль-Нэнэ взял лист с нотами и стал демонстративно обмахиваться им:
— Милая дама, если вас одолевают грязные мысли, дверь в исповедальню рядом.
Эль-Нэнэ кивнул головой партнерам, которых забыл представить, поднял фалды своего фрака, опустился на табурет и взял аккорд, заставивший какую-то девушку в зале нервно вскрикнуть. Послышался растерянный смешок, но пианист только слегка улыбнулся и начал играть. Он словно заранее прощал нашей простодушной аудитории все прегрешения — и шепоток в рядах, и аплодисменты не к месту, и девичьи восторги.
Зрители поутихли, и Эль-Нэнэ принялся «путешествовать» по клавиатуре — октава за октавой, с большой скоростью, эффектно скрещивая руки. Он то широко раскидывал их, то снова сводил вместе, и у меня появилось опасение, что вот сейчас клавиши выскочат из своих гнезд и соберутся у него в кулаках, как костяшки домино в конце игры.
Фермеры и виноторговцы, рыбаки и булочники, которых привели на концерт жены, с усталым видом сидели в креслах. Они стойко вытерпели предконцертные шуточки Эль-Нэнэ. Но теперь, слушая музыку, они понемногу забывали о необходимости хранить невозмутимость, вытягивались в сторону сцены, положив руки на колени или подперев ими подбородок. Мощь его игры, извлекаемые им из инструмента звуки вызывали в них непонятное им самим восхищение.
Что касается громкости, то Эль-Нэнэ признавал всего две ее градации: форте и фортиссимо. Но для данной аудитории это не имело значения. Гораздо позднее я понял, что это была своего рода «торговая марка» Эль-Нэнэ: он умел мгновенно оценить аудиторию и играл именно для нее. Выступая перед особами королевской крови, он использовал легкое туше и не скупился на паузы. В Британии старался звучать «по- южному», в Италии — «по-северному». Несмотря на всеобщее признание, музыкальные критики, особенно зарубежные, часто упрекали его в том, что в нем было
Конечно, если не считать таких крошечных городков, как наш, где никакими музыкальными критиками и не пахло. Наверное, поэтому он сюда и приехал. Во время исполнения в зале стояла тишина. Единственным звуком, который мои уши уловили перед тем, как грянули аплодисменты, был разочарованный стон Персиваля, проигравшего последнее пари.
Если бы концерт на этом и закончился, он все равно остался бы в моей памяти навсегда. Но главное потрясение случилось, когда к пианисту присоединились скрипач и виолончелист. Сначала я следил за скрипкой, потому что знал, что это такое, и думал, что смогу чему-нибудь научиться, наблюдая за игрой скрипача. В душе я надеялся, что музыкант из трио Эль-Нэнэ пристыдит своей игрой моего учителя. Виолончель, на которой играл человек по имени Эмиль Дуарте, была мне неинтересна и казалась просто ненормально огромной скрипкой. Но вот Дуарте провел смычком по струнам, и я невольно повернулся всем телом, следуя за звуком. Хорошо, что Эль-Нэнэ исполнил свою сольную партию вначале. После того как я услышал виолончель, скрипка и фортепиано перестали для меня существовать.
Блестящая виолончель Дуарте была цвета жженого сахара и звуки издавала такие же теплые и насыщенные. Она пела человеческим голосом. Это была не оперная ария — так мог петь штопающий сети рыбак или баюкающая младенца мать.
Виолончелист достиг крещендо на одной из нижних струн, и меня охватило странное волнение. Мне казалось, я держу на руках кошку и ее мурлыканье звучит в унисон со мной. Трепетное вибрато виолончели как будто проникало в меня, открывая отверстие в груди, вызывая физическую боль. Я боялся: вдруг из этого отверстия что-нибудь выпадет, но ни за что на свете не захотел бы, чтобы оно закрылось.
Дуарте шел все выше и выше, я следовал за ним. Я видел, как он склонился к инструменту, достигая самых рискованных высот, словно гончар, обхвативший руками бесформенный кусок глины и снимающий с него первые слои, дабы обнажить суть предмета. Эль-Нэнэ теперь казался мне актером, комедиантом. Он делал то, чего от него ждали зрители. Зато Дуарте был мастером, сродни тем ремесленникам, в безграничном уважении к которым я был воспитан.
У меня засвербело в носу: верный признак неминуемых слез. И еще Энрике рядом. Я крепко зажмурился, но это было бесполезно. Тогда я впился пальцами в края деревянного сиденья, надеясь, что в них вонзится заноза, и боль отвлечет мое внимание. Когда и это не помогло, я сам с собой затеял игру, пытаясь определить вкус струн, на которых играл Дуарте. Самая толстая, издающая самые низкие звуки струна до — горький шоколад. Рядом с ней струна соль — живая, как теплый козий сыр. Струна ре — спелый помидор. И наконец, струна ля, самая тонкая, с самым высоким звучанием, — это терпкий лимон, требующий предельной осторожности. Самые высокие ноты, исполняемые у самой подставки, могли ужалить, но Дуарте успокаивал их сладкозвучным вибрато.
Виолончель содержала в себе весь мир, который я знал, — естественный мир вкусов и эмоций — и плюс еще что-то, огромное и неведомое. Прослушав игру Эль-Нэнэ, я хотел, чтобы он сыграл еще. Но игра Дуарте внушила мне совсем другое желание: я захотел стать
После окончания концерта мама отослала моих братьев и сестер на улицу, а меня провела за кулисы, где я целую вечность ждал посреди моря брюк с широкими штанинами и пышных юбок с оборками. Про себя я повторял только что услышанные музыкальные фразы в отчаянной надежде запомнить их навсегда. Я чувствовал себя больным, у меня кружилась голова, — точь-в-точь как в тот раз, когда братья рискнули угостить меня глотком ликера из бутылки, которую стащили из папиного погреба.
Но вот меня подтолкнула в спину мамина рука. Любители автографов и просто благодарные зрители разошлись. Сеньор Ривера представлял меня Эль-Нэнэ, Эмилю Дуарте и скрипачу, французу Жюльену Трюдо. Я вдохнул поглубже. Они стояли всего в нескольких шагах от того места, где играли, — боги, снова превратившиеся в людей. Эль-Нэнэ — возле черного табурета у рояля, с сигарой во рту и стаканом в руке. Блестящая виолончель Дуарте, казалось, приходила в себя после изумительной игры. Она походила на соблазнительную женщину: узкая талия, подчеркнуто широкие бедра, одна рука закинута за голову.
Сеньор Ривера говорил что-то еще, я видел, как шевелятся его губы, как три музыканта вежливо улыбаются, и слышал, как они произносят что-то в ответ. Кто-то вложил мне в левую руку скрипку, и она тут же повисла, безжизненная, тяжелая. Мама протянула мне смычок. Чьи-то руки подтолкнули меня вперед. В ушах стоял грохот.
Я сделал три шага вперед и почти рухнул на ближайший стул.
— Фелю! — Я услышал голос мамы. — Фелю?
Как в тумане, я начал играть. Сначала медленно, потом постепенно входя во вкус. Да, так было легче. Я даже смог немного поерзать левым пальцем, чтобы добиться этого сладкого вибрато. Я играл, слегка раскачиваясь всем телом. То чувство, которое я испытывал во время игры, двигало моей рукой со смычком и помогало ей уверенно двигаться по струнам.
Потом я услышал смех. Это были не вежливые тихие смешки, а с трудом сдерживаемый хохот. Краем глаза я видел: Эль-Нэнэ запрокинул голову назад и широко разинул рот. Вино лилось у него из стакана на пол. Меня это не смутило: я продолжал играть и играл бы еще долго, если бы лицо вдруг не обожгло болью. Подняв глаза, я увидел нависшего надо мной сеньора Эдуардо Ривера. Щека пылала. Оцепенение исчезло. Только тут до меня дошло — с той же беспощадной ясностью, с какой пробудившийся ребенок понимает,