Она встрепенулась, потерла щеку с видом, что спать вовсе не собиралась, и дала свое заключение:

— Он завидует.

— Чему?

— Твоей искренней преданности.

А письма от Аль-Серраса поступали буквально друг за другом.

«Как там Авива?»

«У нее все нормально», — отвечал я.

«Как там вы оба?»

«У нее и у меня все нормально», — писал я, а в последних письмах уже смелее: «У нас все нормально». Я не обременял его тем, что она злоупотребляет выпивкой, здесь, в этой стране, это было объяснимо, каждый день напоминал ей о нерешенной задаче. Меня не покидала мысль, что Аль-Серрас управился бы со всем этим лучше — с ней управился бы лучше. Я вспоминал, как мать предлагала мне сделать выбор из папиных подарков. «Я не хочу ошибиться», — говорил я тогда. «Иногда это будет происходить», — и она была права. Я совершал ошибки не раз, и именно тогда, когда это было ну совсем ни к чему.

И, похоже, изменить тут ничего не удастся. В противном случае я стал бы карикатурой на самого себя: осторожный, непримиримый, слишком правильный, аскетичный.

Когда Авива пила, всякий раз подливая себе, чтобы бокал не оставался пустым, я предпочитал просто воду. Когда она выходила из ванной, завернувшись в полотенце, с мокрыми волосами, прилипшими к бледной спине, я отворачивался и занимал себя тем, что просматривал в углу письма. Если ей хотелось поговорить, я слушал, положив руки на колени, лицо мое оставалось бесстрастным. Я склонялся к мысли, что она не нуждается в сочувствии и не хочет физической любви.

Я не прикасался к ней, даже когда она засыпала на моей кровати, положив голову мне на колени, шепча сама себе по-немецки: «Es macht nichts». Это не имеет значения.

Когда утром мы выходили из моего номера вместе, хозяйка отеля делала вид, что ни о чем таком не догадывается. В кафе на углу я заказывал ей так называемый завтрак с похмелья, состоявший из колбасы и селедки. Но она редко притрагивалась к нему, я же прибавил в весе несколько килограммов, пока не стал делать заказ на одного.

Большинство рассказанных Авивой историй я слушал не вечерами, когда она замыкалась в себе и молчала, а в эти похмельные завтраки, когда у нее трещала голова, она становилась разговорчивой и язвительной, злилась на себя и потому желала поговорить откровенно. И всякий раз просила не осуждать ее. Только почему она рассказывала свои истории именно мне, а не Хусто, например? Думаю, потому, что хотела чувствовать себя виноватой.

Еврейские корни Авивы, по ее же словам, не оттолкнули от нее обитателей женского монастыря около австрийской границы, куда бесцеремонно сплавил ее учитель игры на скрипке. Там, где она росла в детстве, изредка случались браки между евреями и католиками. В монастыре сестры относились к ней с сочувствием и не пытались обратить в свою веру.

Как она скоро поняла, ее беременность также не вызвала ни у кого неприязни. В первый день Авиве показали комнату в мансарде, где ей предстояло поселиться. Там она оставила чемодан и побитый футляр со скрипкой, в котором когда-то держала свой первый инструмент (в подметки не годившийся той скрипке, которую брали у Маджоне), и ее провели в главный зал, где на длинных скамьях вдоль еще более длинных столов сидели молодые женщины и что-то шили из лоскутков. Сестра Луиджия хлопнула в ладоши, призывая к вниманию. Девушки поднялись, опираясь руками о стол или подхватив руками поясницу, и Авива увидела, что почти каждая из них, как и она, несла постыдное бремя греха. Только некоторые из них улыбнулись.

Сестра Луиджия любила музыку. После обеда она попросила Авиву сыграть что-нибудь для девушек. Мучившая Авиву первые три месяца беременности тошнота только-только стала отступать, но ее по- прежнему раздражали запахи, монастырь же был весь пропитан ими: запахом плесени, несмотря на то что здесь каждый день чистили полы; чеснока, который Авива в общем-то любила, но не сейчас; кислым запахом тыквы, ее-то она всегда терпеть не могла; йода и перекиси, предназначавшихся для переполненного роженицами лазарета. Авива отказалась играть, сославшись на плохое самочувствие.

Многие девушки были из состоятельных семей с юга страны, но принадлежность к классу значила здесь меньше, чем практические знания. Те, у кого был самый большой срок беременности, находились наверху неофициальной иерархии. Они и угощали, и поддразнивали остальных, так как знали такое, чего пока недоступно было другим, — что чувствуешь, лежа в темноте мансарды после отбоя, когда ребенок пинает тебя в печень, так что перехватывает дыхание, и умели отличить ложные схватки от настоящих. Некоторые из женщин помогали в лазарете, они одни знали, что происходит во время родов и в первые несколько дней после рождения ребенка. Авива не хотела не только слышать, даже думать об этом.

Неделю спустя сестра Луиджия снова попросила ее сыграть на скрипке. Через неделю еще раз.

— Я знаю, — сказала она, когда они остались одни, — скромность украшает.

— Это не про меня, сестра, — ответила Авива.

— Вот и сыграй.

— Я не могу.

— Ты не хочешь играть для нас?

— Нет, сестра. Я совсем не это имела в виду.

Целый месяц она не брала инструмент в руки.

Такое было с ней впервые. Сейчас все было впервые. Волосы никогда прежде не выглядели такими сухими и жесткими, и куда подевались ее завитки, пальцы стали настолько толстыми, что невозможно было надеть даже простое мамино кольцо. Ко всему прочему на икрах выступили вены. Волосы на руках, едва различимые раньше, заметно потемнели, но не так сильно, как тревожная полоска кожи, предостерегающим знаком простиравшаяся от живота книзу в известном направлении, словно перст Всевышнего, указующий на источник всех ее неприятностей. Девушки шепотом делились новыми ощущениями, но Авива была уверена, что ни у одной из них нет такой полоски. Может, это отметка Паганини на ней. Каждый вечер, раздеваясь, она поворачивалась лицом к стене, чтобы скрыть ее от окружающих. Авиве казалось, что она никогда уже не станет такой, какой была раньше.

Депрессии в принятом смысле у нее не наблюдалось, но она много ела: макароны, суп, корнеплоды — так же тупо, как корова. Если монахини просили, она шила и мыла полы, сушила и измельчала травы, чистила картошку. Она редко с кем общалась, так как говорить им было не о чем. Однажды ночью, когда выключили свет, женщина, спавшая на соседней кровати, шепотом спросила Авиву, как она назовет своего ребенка, но Авива даже не знала, что ей ответить. Монашки сами решат, какое имя ему дать, так же как и организуют усыновление. Она сделала вид, что спит.

Ежедневно девушкам предоставляли время для личных занятий, одни читали или гуляли по саду, другие предпочитали молитву или отдых. Авиву не заботило, как использовать это время, лишь бы ее никто не беспокоил. Женщины со сроком беременности, как и у нее, больше пятого месяца, только и говорили что о шевелении плода. Одной оно напоминало лопающиеся прямо под кожей пузырьки. Другая сравнивала его со скользящей змей. Авива же не чувствовала ничего и подозревала, что все об этом догадываются и считают ее неудачницей. По крайней мере, ни одна из них не согласилась бы потерять ребенка на этой стадии беременности, ни тем более чтобы он родился мертвым, несмотря на то что им не разрешено будет оставить его себе.

Прошло еще две недели. Монахиня осмотрела Авиву и ничего не сказала. Сейчас у нее начинался последний триместр, плод продолжал расти, но по-прежнему не подавал признаков жизни. Может, ее ребенок уже мертв? Тошнота давно ушла, уступив место горечи разочарования и жгучему привкусу печали. В монастыре появились две новенькие с начальным сроком. Им вздумалось полюбоваться горами, и они решили вскарабкаться на монастырскую стену, Авива охотно присоединилась к ним — довольно сложная задача в их положении — с животами, прижатыми к монастырской стене. Они вернулись в ссадинах и царапинах, с содранной кожей на руках и ногах, с почерневшими локтями и коленями, и сестра Луиджия

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×