И в ответ на мои расспросы он нехотя поведал, что Лева с товарищами, бывшими строителями плотины, лежат в одном из последних бараков старой Виры, возле сгоревшей подстанции, любой покажет. Конечно, их требования никто никогда не выполнит.
— А какие требования?
— Правительство в отставку… директора ГЭС в тюрьму… — хакас махнул рукой и пошел вниз, поскольку разрешили спускаться к дороге, к автобусам.
Когда мы доехали до Виры, он, ничего мне более не говоря, показал рукой, куда идти. Да я уже и сам вспомнил, где раньше была подстанция. Там рядом сверкал окнами в ночи деревянный клуб, где мы танцевали с девчонками в кирзовых сапогах… Господи, сколько? Лет двадцать прошло…
Вот оно, это серое, вросшее боками в берега эпохальное сооружение высотою в четверть километра, это из него низвергается с грохотом водопад, рождая в нижнем бьефе гигантский водоворот и взлетающие к небу облака слепящих брызг. Земля дрожит. Поневоле вспомнишь любимую частушку Левки Хрустова:
На краю правого берега, на пятачке, остались три черных узких барака. Один уже разобран, без крыши, без окон. Над другим вьются дымки из печей, а над ближним к дороге трепещет полуистлевший красный флажок. Ирония и опыт мне подсказали: вечный бузотер Левка в этом бараке.
— Есть тут кто? — входная дверь на крылечке открыта нараспашку и придержана кирпичом, чтобы не захлопнуло сквозняком, в коридоре на гвоздях висят велосипеды с колесами и без колес, цинковый длинный таз, какие-то веревки и тряпки. На полу поблескивает рассыпанный уголь, валяются осиновые и сосновые полешки. Все двери в комнаты — их штук шесть или семь — также распахнуты, хотя здесь, возле работающей реки, я бы не сказал, что так уж жарко. И непонятно, зачем в соседях печки топят.
— Эй!.. — снова позвал я.
Из второй комнаты сутуло вышел нечесаный дядька, голый до пояса, в китайских шароварах и кедах без шнурков. Держась за косяк, уставился на меня тусклыми от сна или усталости глазами.
— Кого надо?..
— Мне бы Леву Хрустова… Льва Николаевича.
— На почту пошел, — был ответ.
— А далеко почта?
— В новой Вире, верх по улице. Я говорю ему, не дойдешь, дудак, а он…
Кивнув, я выбежал из барака. Господи, как изменился поселок строителей! Это уже город! Даже светофор мигает желтыми глазами на перекрестке, и две машины осторожно разъезжаются в разные стороны..
Я в гору поднялся быстро, даже слегка задохнулся после долгого сидения в автобусе. Почту с двумя синими почтовыми ящиками по бокам от входа увидел издали сразу, но где же Лева? Я его по дороге не встретил. Неужто упал, ослабший от голодовки, и его увезла «Скорая помощь»?
Но, к счастью, он оказался жив-здоров. Подойдя к дверям почты, я услышал его зычный бас, у него с юности низкий, важный голос. Это именно он сейчас обиженно мычал:
— Ну, почему-у? Объясните, почему-у?
Работница почты нежным шепотком ему что-то объясняла.
— Как гражданин России, я имею право, — продолжал Хрустов, стоя перед стеклянной стенкой с окошечком, тряся хилой бородкой и размахивая листочком бумаги в правой руке, — сказать нашему президенту всё, что я думаю! Я его избирал!
— Но в таком тоне нельзя, — продолжала сотрудница почты. — Я не могу принять вашей телеграммы.
Я остановился у входа, я не хотел помешать моему давнему приятелю. Тем более, что увидел — из другого конца холла на Хрустова наставлена видеокамера, там некий усмехающийся молодой парень с плеча снимает лидера, надо полагать, для телевидения.
Лева между тем был в мокрой от пота желтой распашонке, в черных трико, в тапочках. Он изрядно облысел за минувшие годы, только над ушами и на затылке еще вились сизые кудряшки.
— Скажите, люди! Скажи, нар-род! — зарычал, не выдержав, Лев Николаевич, оборачиваясь к народу, но увы, никакого народа за спиной не оказалось, стояли лишь двое — я и тележурналист. И Хрустов, не узнав меня в горячке обиды, крикнул мне: — Почему я не могу сказать президенту лично, чтобы он уходил, пока Россия не вспыхнула, как скирд соломы?!
— Я думаю, даже если у тебя примут телеграмму, она не дойдет, — ответил я.
— А мы с вами на брудершафт не пили! — вдруг взвился Хрустов. — Извольте называть по имени- отчеству!
— Лев Николаевич, — обиделся я. — Вы меня не помните?
Прыгающим глазами он попытался сосредоточиться на мне и, наконец, смутился — так подгнившее дерево рушится… отбросил бумажку, затряс руками, подбежал, обнял. Он дышал часто-часто.
— Родька! До чего довели страну!.. И никакой до сих пор свободы слова!.. А уж ГЭС просто украли! — И во весь голос, в сторону видеокамеры. — У нас укр-рали нашу молодость, нашу победу, нашу славу!
И пятидесятипятилетний Хрустов заплакал, положив голову мне на плечо…
Мы побрели вниз, к реке, к бараку. Лев вдруг ослабел, у него подкашивались ноги, я его вел, как пьяного…
Издалека услышали гармошку — на крыльце барака какой-то лохматый босой парень яростно рвал меха и сам хрипло докладывал знаменитую песню наших отцов:
Я спросил:
— А что, красный флаг с тех еще времен?
— Да нет, — снова осердился Хрустов. — Коммунисты воткнули. Но поскольку они тоже в оппозиции, пускай…
В комнате, куда меня завел Лев, на трех из четырех коек возлежали полуодетые мужчины нашего возраста, среди них и тот, что подсказал мне, куда направился Хрустов. Над ним как раз и склонилась белокурая девушка в белом халате, с фонендоскопом в руках.
— Не упрямьтесь… я обязана смерить. — И через паузу. — Если вы умрете, меня посадят в тюрьму.
— Ну уж, посадят!.. — Наконец, тот протянул мощную руку. — Андрей меня зовут.
— А меня Люда. — И девушка, надев на его руку резиновую опояску, принялась накачивать грушей воздух. — А вы, Хрустов, почему далеко ходите? — Она усмехнулась. — Вы, наверное, подкрепляетесь, тайком едите шоколад?
Ничего не ответив, Лев лег на грязноватую постель и закрыл глаза.
— Ой, ой… давление как у школьника, который переучился… — сказала Люда Андрею. — Вам пора выходить из голодовки. Рекомендую сладкий чай, куриный бульон. — И поскольку мужчина молчал, повернулась к Хрустову. — Измерим у вашего руководителя. Лев Николаевич!
Хрустов молча протянул тонкую руку, со следами врачебных, я надеюсь, уколов.
— Ой-ой-ой… пульс как у Наполеона… — ужаснулась медсестра. — Меньше пятидесяти. У вас же обычно под восемьдесят! Я вас немедленно госпитализирую.